— Расточка, то, что ты гений, повторять не буду — это уже скучно. Что тебе пожелать? У тебя все есть — «долляры», пиджаки, слава, молодой директор, который тебя любит, продюсерша, которая тебя обожает… — Шарлотта педантично перечислила всех, кто сидел за длинным столом. — У тебя все есть, но что-то может исчезнуть. Постарайся, чтоб этого не случилось, всеми силами души задержи это.
Гости молчали, и только Валентин по глупости встрял:
— Что может исчезнуть? Что вы имеете в виду?
— Он понял, а тебе не надо, — осадила его Шарлотта.
Валентин растерянно огляделся, ища поддержку, и мы встретились глазами. До меня вдруг дошло, что он и дальше будет клясться и врать, шутить и изворачиваться, что пока он жив, я не смогу ни существовать без него, ни примириться с его неизбежными предательствами. Надо что-то делать…
Прежде чем алкоголь уравнял гостей, каждый в меру способностей, благоприобретенных за время житейской борьбы, продемонстрировал близость к солнцу. Демократического равенства в трезвой жизни между служителями Мельпомены не просматривалось. Правда, не для всех солнцем был Эраст. Прилизанный эстрадник изящно, в придаточном предложении, даже не словами, а лишь мимикой и интонацией, которые тут читались безошибочно, намекнул на свою дружбу с главным постельничим нашей державы, так расставил акценты, что получилось, будто холуй важнее всех. Какое время на дворе? Были ли августы, октябри? Сидя тут, даже засомневаешься.
Эстрадник же, застолбив для себя более высокое по сравнению с присутствующими место во властной иерархии, вклинил свой стул между жеманным «козликом» и Валентином, видимо, намереваясь этим вечером решать не творческие, а личные проблемы.
Мой сосед справа вышел покурить — при Эрасте за столом не смолили, — и Валя мгновенно переместился на его позицию, не забыв прихватить свою рюмку и тарелку.
— Я переночую у вас? — прошептал он, приложившись к моему уху. Его рука приобняла меня за шею, а пальцы медленно и нежно перебирали завитки волос на затылке до тех пор, пока не подчинили себе мой трепет — и я согласился.
Сразу захотелось сбежать, но Эраст намеревался свести меня с Дамой без камелий, которая как раз в этот момент встала и принялась с пафосом ломиться в открытую дверь:
— То, что соединяет меня с Эрастом, сродни кровному родству, поэтому когда про него говорят плохое, у меня, хоть я и не агрессивный человек, начинают дрожать руки. Инстинктивно, как животное, я обороняюсь, потому что у нас с ним существует система отношений, невидимые нити, которые благородный человек не может никому позволить Даже надрезать.
Здесь-то от кого надо Эраста защищать? Благородный человек таковым сам себя никогда не назовет, да и заступничеством за кого-либо не станет хвастаться… И зачем портить человеку день рождения, напоминая о кознях?!
— Кровное родство! — прошипела сидящая слева от меня Коломбина. — Муж-швейцарец финансирует все ее наряды, и Эрасту перепадает — вот и все родство!
— Потрясающе! — Эраст громко оценил спич Дамы без камелий. Но, видимо, сорвать злость было необходимо, иначе зачем бы он прицепился к «козлику»: — Ты что с волосами сделал?! Вьются, как на манюрке!
— А вы откуда знаете, как они там вьются? — сострил Валентин.
Очень неудачно пошутил. Сколько раз советовал ему держать язык за зубами. Не всегда и не всем балагурство кажется милым кокетством.
Эраст намек понял, злобно побелел и уткнулся в тарелку, выпустив невидимые, но существующие бразды правления. И сразу же ритм праздника нарушился, тишина становилась угрожающей. Первой это учуяла Шарлотта и подала свою реплику:
— Пьем за гения! — Этого оказалось маловато, и она продолжила: — А почему он так гениален? Потому что одинаково хорошо понимает и мужчину, и женщину. Вот!
— Здорово вылизала! — громко осудила Коломбина, моментально вычислив гипотетические преимущества лести и не обратив внимания на двусмысленность тоста.
Успокоившись в храме, я спустился к роднику. Очереди за водой не было — не выходной день, лишь высокий поджарый дог терпеливо ждал похожего на него хозяина, сосредоточенно завинчивающего пробку пластмассовой канистры. Лицо почему-то знакомое. Опять привет из прошлого — вспомнилось, что портрет этого старика плыл над колоннами последних майских и ноябрьских демонстраций. За столько лет безвестности лицо его практически не изменилось.
Набрав пять двухлитровых бутылок, я подержал голову под тугой студеной струей и побрел домой, часто останавливаясь на обочине просохшей после ливня тропы, чтобы поменять руку, затекшую от врезавшейся в ладонь веревочной авоськи. Мысли поменять не удавалось — в голове мелькали фантастические вопросы, которые могут задать «там, где надо». Опять подвергаться унижению?.. Неужели настолько ничего не изменилось?
Еще в советские времена, когда меня, аспиранта химфака, пригласили на конференцию в Бостон, я оформлялся, оформлялся, но на комиссии старых большевиков при горкоме партии — без их допроса за границу не выпускали ни партийных, ни «бэпэ» — не выдержал, сорвался. Не столько из-за дурацких вопросов, сколько из-за того, что противно было говорить о трагедии своего отца этим немытым, неухоженным старикам и старухам с лицами, сморщенными не от приобретенной с годами мудрости, а от постоянного трусливого вранья. Но тогда отказаться было легче — и химией я не дорожил, и в Америку не так уж хотелось. Теперь же — совсем другое дело.
Когда я сдал документы в ОВИР, мне почему-то не велели, как всем, звонить через месяц, а назначили прийти через неделю в комнату на совсем другом этаже.
Перед нужной дверью, за которой предстояла встреча с государством, мной овладела такая тревога, что я забыл постучаться. У окна вполоборота ко мне с высоко задранной юбкой подтягивала чулки молодая женщина с узкими мальчиковыми бедрами. Прежде чем поправить одежду и поздороваться, она минуту смотрела на меня спокойно и безмятежно, не обнаруживая ни развязности, ни смущения. Совестно стало мне.
Тонким, запоминающимся голосом, который узнаю теперь и по телефону, она попросила расписаться в прошнурованной амбарной книге и сразу выдала бордовый паспорт. Я расслабился и, признаться, забыл, где нахожусь. Тем более что разговор пошел полезный — о незнакомом мне Цюрихе. Юлия только что приехала оттуда. Дабы не забыть, я записал, что нужно сделать фотографию три на четыре для хальб-карты, которая скостит полцены на швейцарский транспорт — поезда, автобусы, трамваи, фуникулеры и пароходики.
— Надеюсь, у вас нет водобоязни как у автора «Улисса»?..
Полувопрос, полуутверждение, которым Юлия прервала свой монолог (конечно, из вежливости — не может же быть, чтоб кого-то интересовали мои абсолютно нормальные отношения с водой), и аромат имени Джойса, а он для моего поколения и круга все равно что Хемингуэй для шестидесятников, окончательно сбили меня с толку.
— А я случайно узнала, что он в Цюрихе похоронен — никто из моих тамошних друзей не имел об этом ни малейшего представления. Наугад поехала на их главное кладбище. Контора закрыта — обед, пришлось самой порыскать. У стен — средневековые склепы, посередине — ровные ряды с невысокими, одного размера надгробиями. Ни одного зеваки, такого, как я, у каждого посетителя — своя могила. Пытаются мне помочь, но толку… Кто такой Джойс — представления не имеют. Советуют поискать в другом секторе: «Поблизости точно нет…» Захоронения расположены по хронологии, а я год смерти забыла.