— Десять утра, славянский семинар, рю Женераль дю Фор, 24.
АВИН СОН
Делается твердо, зябко. Ава ворочается, пытается натянуть пуховое одеяло, но вернуть удобство и тепло гостиничной постели не удается. Нехотя разлепив глаза, она обнаруживает себя на отполированной ягодицами прихожан скамейке в огромном, кажущемся ей знакомым, готическом соборе. Босым ногам холодно от кафельного пола, и она судорожно ставит их на деревянную приступку, приделанную для опоры и отдыха молящихся к переднему ряду. На архиерейском амвоне — черная, наглухо застегнутая сутана пастора и цивильные, нецерковные одежды певчих, которые исполняют псалмы, сосредоточенно уткнувшись в коленкоровые книжицы. Им не до Авы. Она боязливо оглядывается. От сердца отлегло: прихожан нет, храм пуст. Лишь подняв взгляд к стрельчатым аркам, опирающимся на столбы, Ава замечает ватаги голеньких, как и она, херувимов, замерших, согласно мысли создателя, в самых разных позах.
Мгновенно, как будто не существует будничного, дневного фона, меняется расположение духа, и уже с мраморного подоконника под самым куполом устремленного ввысь собора Ава обнаруживает, что у пастора лицо ее отца, обнаруживает радостно и без удивления: она всегда знала, что он не исчез.
Закончив требу, фигура в черном подходит к престолу, но прежде чем накрыть его пеленой, несуетливо оглядывается на Аву и ждет, пока она, следуя его воле, не заметит среди священных сосудов потрескавшуюся доску с житием… Валентина Ленского. В одну минуту она успевает рассмотреть по отдельности все двадцать четыре кадра, приведшие к убийству, опознать безликого Простенку, натягивающего прозрачный пакет на голову жертвы, и запомнить свет искупления, исходящий от облупившейся краски.
И опять — холод. Теперь она стоит на коленях перед черной мадонной с черным младенцем в левой руке и жемчужными четками в правой и просит прощения, путаясь в словах — так трудно понять и выговорить свою вину перед отцом… перед Валентином… перед собой… Слабое дуновение, движение воздуха за спиной, Аве хочется обернуться, но тело наливается тяжестью, ее тянет вниз, и она прижимается лбом к ледяному полу. А когда, преодолев вязкость сна и неподчинение мускулов, она распрямляется, то чувствует не метафизическую, а вполне реальную ношу — кто-то одетый забрался к ней на закорки, и жесткая шерсть пиджака колет нежную, тонкую кожу ее груди. По дыханию Ава узнает Тараса и старается сделать так, чтоб ему было удобно: подхватывает его ноги, чуть клонится вперед, перемещая центр тяжести, и как будто налегке идет к высоким буковым дверям, укрепленным узкими чугунными пластинами.
РЕС
Мне показалось, что к концу Авиной лекции я уже понимал ее, хотя ни одного русского слова — моя вина! — не выучил. Думаю, подсобили те, кто добровольно — собрались разновозрастные члены русского кружка при университете — променял свежее солнечное утро на полутемный амфитеатр просторной аудитории: на фоне их усердного внимания Авина ситуативно неторопливая, четкая речь, не теряющая при этом естественности, приобрела еще и эмоциональное измерение, какое имеет обычно удачная музыкальная мелодия.
Я пошел на поводу у чувств. Оказалось, у своих чувств. Но тогда, подхваченный волной Авиного успеха, я посчитал, что она их разделяет. И ошибся в расчетах. По тому, в ресторан какого класса приглашает вас деловой партнер, у нас судят о его состоятельности, Ава же щедро расходовала на меня свою доброжелательность, заботливость, и я никак не мог подумать, что это ее ежедневные, рутинные траты. Если утрировать меркантильную терминологию, то нужно признаться — я недооценил ее душевные богатства.
Или дело тут в другой знаковой системе русских? Все прежние подруги — швейцарки, англичанка и гречанка, для моих сорока не так уж и много по сравнению хотя бы с коллегами-киношниками, — согласившись на мой к ним шаг длиной более двухсот километров (расстояние от Цюриха до Женевы), ответили бы на него вполне определенно если не любовью, то близостью. Ава же каким-то образом удержала меня на необидном расстоянии даже когда я приобнял ее и поцеловал при встрече и при расставании. За целый день мне ни разу не удалось хотя бы заикнуться о своих чувствах — она много шутила, дурачилась, но, к сожалению, без кокетства, обычной прелюдии всякой интимности.
Когда мы вышли из кафе, где весь кружок, в полном составе, угощал Аву ланчем и терзал вопросами, и стали мерить шагами булыжные и асфальтовые мостовые старого и нового города, Ава, сравнивая уже изученный Цюрих с новой для нее Женевой, все время вспоминала Москву, которая почему-то была для нее больше, чем просто родным городом.
Почему? При всей Авиной, для меня необычной, откровенности (она рассказала про смерть в один месяц своего отца и любимого человека, про сон, в котором убили ее пациента, про тревогу насчет Ренатиного здоровья) задать этот вопрос я побоялся — не хотел, чтобы сформулированная причина закрепила ту невидимую преграду, что препятствовала нашему настоящему, желаемому мной сближению. Казалось, Москва была для нее той шкатулкой, в которой хранят что-то важное и любимое.
Что? Взглянуть на это она не позволила — мягко, тактично отвела мою руку от гипотетической крышки, под которой могло скрываться настоящее сокровище, а мог лежать какой-нибудь пустяк, ассоциативно связанный у владельца со знаменательным событием и замечательным человеком.
Мне оставалось одно — добраться до Москвы и с ее помощью найти ответы.
О ТАРАСЕ
Мерзее дня у него давно уже не было. Злость копилась с самого утра, и сорвать ее — не на ком. Сначала он чуть не опоздал на самолет: пробка на автобане съела четверть часа, а провожающий швейцарец непременно хотел угостить его в аэропортовском кафе, меланхолично уверяя, что времени вполне достаточно. Не скажешь же ему о меркантильном намерении заскочить в дьюти-фри, чтоб схватить в подарок матери что-нибудь подешевле, уцененное. И вообще, выросший у нас человек не приучен расслабляться в дороге, в отличие от западного, который может с непоказным, искренним смехом вспоминать, как перепутал дату вылета и пришлось покупать новый билет. Потерянная сумма не упоминается и не портит веселья, так как в бюджете каждого, совсем не обязательно очень богатого, заложена — хотя бы и неосознанно — страхующая нервную систему энная сумма. А где взять ее, например, Тарасу?
Потом все три часа полета от Цюриха до Москвы терзала вонь от табака — его ряд был последним для некурящих, и пересесть некуда — салон забит. Потом — длинная и медленная очередь в паспортный контроль, из-за которой его чемодан очутился в необозначенной куче около транспортера совсем не его рейса — попробуй найди!
В конце недисциплинированного коридора из встречающих родственников, друзей, мелких клерков, сующих под нос каждому выходящему из стеклянных дверей рукописные листки и многоразовые картонные таблички с именами людей и названиями принимающих фирм, из таксистов, зорко выбирающих платежеспособных клиентов, топталась озабоченная чем-то Юля, которую он предупредил о своем возвращении после ночи, проведенной с Авой.
— Пошли скорее, я в цейтноте. — Юля деловито потянула Тараса за собой, даже не чмокнув в щеку, не встретившись с ним взглядом. — Эх, надо было в конторе взять машину, с водителем, а я решила сама потренироваться — отец мне свою тачку отдал. Надеялась, что распогодится.