Самому профессору «эти переживания» уже помогли: он наткнулся на новое понятие «контрперенос» и сразу же застолбил кавычками свое право на открытие. Этот контрперенос, то есть чувство аналитика к своей пациентке, у жесткого моралиста, каким зарекомендовал себя профессор, вызвал и человеческое, и профессиональное сострадание, а вот для Иды, представленной в качестве пациентки, учитель и ученик, оба, не нашли в своих душах ни сочувствия, ни толики благодарности — хотя бы за то, что она обеспечивает им кристальную чистоту психологического эксперимента: совсем не хитрит, отважно открывается обоим, не заботясь о своей гордости и об устройстве своей женской судьбы.
В эти пасмурные сентябрьские дни, когда с безвыходным постоянством вместе с ранней темнотой сгущалось страдание, а бессонная ночь оканчивалась утренней усталостью, Ида получила из дома конверт. Внутри него был только тонкий листок веленевой бумаги знакомого светло-сиреневого цвета — на таких жена Нигге напоминала ему о званых обедах и семейных торжествах. Текст требовал, чтобы родители поскорее забрали из Цюриха свою развратную дочь. Иде даже в голову не приходили те эгоистически разрушительные намерения, в которых ее обвиняла анонимка. О господи, да она же никому никогда не говорила о своей любви! Разве можно этим делиться! И Нигге считает ее интриганкой…
Банальность обвинений, как пощечина во время истерики, встряхнула Иду и вывела ее из тупика, только что, минуту назад казавшегося безвыходным, беспросветным. Еще вчера она то молилась на Нигге, то проклинала его, то мечтала повидаться с ним, то с обидой отвергала выдуманное ею же приглашение — сегодня ей уже хотелось только работать, то есть быть участницей научной жизни Нигге, встречаться с его необычными, непредсказуемыми мыслями, а не с заурядной мужской трусостью и ложью. Если раньше к любой новой его идее она относилась как к незыблемой, непререкаемой истине, то теперь как-то незаметно для себя осмелела и от сомнений перешла к критике и даже к несогласию.
И новый конверт из дома лишь испортил ей настроение, но не сбил с рабочего ритма. А там было два письма: нелепое послание Нигге, в котором он требовал от родителей «надлежащей компенсации» — 10 франков в час — за то, чтобы строго придерживаться роли врача их дочери. «Клянусь именем моей покойной матери — я не переступил границу!» А иначе он не гарантирует, что сможет оставаться с Идой только в дружеских отношениях. И резюме отца: «Люди делают из него Бога, а он всего лишь обычный человек… Делай то, что считаешь нужным, но только не мелочись…»
Тем временем «обычный человек», как только выскользал из зоны, контролируемой родственными очами, не мог найти себе места. Помимо его воли в каждом письме к учителю упоминалась Зинаида. Чем реже она давала о себе знать, тем чаще он убеждал себя, искал и находил очевидные доказательства того, что она не собиралась шантажировать его и в мыслях не посягала на его с таким трудом и самоограничениями устроенное благополучие. А вскоре выяснилось, что ситуация и накалилась-то из-за его неосторожного кокетства с медсестрой, вообразившей, что именно Зинаида мешает ей заполучить доктора сперва в любовники, потом в мужья. И его жена стала лишь орудием ее мести.
Вчерашняя уверенность в предательстве Зинаиды теперь уже кажется ему грехом, преступлением, и он кается. Но оправдывается не перед той, которую подозревал — она сразу разоблачит лукавство, — а перед своим знаменитым учителем, возведенным им в ранг символического отца:
«Когда продолжение наших отношений неизбежно вело к половому акту, я защитил себя способом, который не может быть морально оправдан: я написал ее родителям, что не являюсь средством удовлетворения сексуальных желаний их дочери, а всего лишь ее врачом, и что мать должна освободить меня от нее. А раз пациентка незадолго до того была моим другом и пользовалась полным моим доверием, это письмо было обманом, в котором я с трудом признаюсь Вам как моему отцу и обращаюсь с просьбой о помощи: напишите, пожалуйста, фрейлейн Зинаиде о том, что я полностью проинформировал Вас об этом деле, и особенно о нелепом письме к ее родителям…»
В общем, Нигге подхватил строительство треугольника, которое начала Зинаида, начала интуитивно, ни на что не рассчитывая, от отчаяния. Без поддержки Нигге и профессора он бы не составился, развалился, но они оба, не сразу, не вмиг, а все-таки сообразили, что эта конструкция может стать полезной, и в разные моменты своих знаменитых жизней попользовались ее устойчивостью, обеспеченной верностью Зинаиды. Если Нигге огородил этим треугольником тот кусок своей жизни, которым хотел расплатиться с профессором за советы и за помощь в начале научной карьеры, не допуская его в пока еще незаметные закоулки (это потом они осветятся и потеснят и Зинаиду, и профессора), то для Зинаиды в этом треугольнике заключалась вся ее жизнь, строить про запас она ничего не хотела, хотя возможности подворачивались не раз.
Ну, например, после блестящей защиты докторской диссертации, или на заседании Венского психоаналитического общества после ее сенсационного доклада «Разрушение как причина становления», согласно которому сексуальное влечение — не единственная сила, существующая в человеке: вместе с ним и в противоположность ему таится другое влечение — к разрушению и уничтожению жизни. Но она щедро подарила этот труд Нигге — так сияющая мать отдает дитя любви счастливому отцу на пороге роддома. Получив текст статьи, Нигге раскритиковал его, яростно растоптал — тем самым проговорился, что идея влечения к смерти была все-таки ее собственным, а не их совместным детищем. Необычную идею подхватил и приватизировал мудрый профессор и через несколько лет опубликовал уже под своим именем статью, где вскользь заметил, что в богатой содержанием и мыслями работе Зинаиды предвосхищена часть его рас-суждений…
Но это случилось уже тогда, когда Нигге восстал против своего учителя, против методы его общения с учениками как с пациентами, стал отстаивать право на собственные взгляды и поэтому лишь огрызнулся в защиту Зинаиды. А она еще долго, десятилетия, переписывалась с обоими, что сделало их разрыв не таким болезненным и необратимым — вдруг бы выяснилось, что девятилетний обмен научными идеями и почти родственные отношения ампутированы неправильно. Но фантомные боли не слишком мучили обоих, и надобность в Зинаиде сходила на нет. Когда она после скитаний по Европе собралась вернуться в Россию и спросила мнение профессора, тот одобрил ее решение, памятуя о работе Московского психоаналитического общества и совершенно не понимая и не принимая в расчет пришедших к власти большевиков. (Не спрашивайте советов у посторонних людей! А чуткость поможет понять, кто посторонний и кто близкий.)
Не прижившись в Москве, Зинаида поехала в родной Ростов, где ее никто не ждал — всех родственников распылило новое страшное время. Поселилась она в комнатке, выгороженной из конюшни во дворе их семейного особняка, который превратился в безликий, увешанный бессмысленными объявлениями дом политработника. Соседи эксплуатировали ее как русскую блаженную дурочку. Она ходила скрюченная, сгибаясь все сильнее, чтобы не беспокоить людей своим ясным, все понимающим взглядом.
Когда началась война, советские патриоты драпанули в эвакуацию. Зинаида не стала бороться за место в эшелоне. Немцы так немцы… От вечной библейской тоски никуда не убежишь… Или ею руководила идея Танатоса, которую она сама и открыла?