– Ты – демон? У тебя есть рога? И крылья?
Марья надолго задумалась. «Кто ты такая, маленькая девочка? Почему ты здесь, в густом и темном лесу»?
– Я – жена Кощея, – наконец ответила она. – И я – женщина. У меня нет рогов.
Она чувствовала дыхание Ивана так, будто палатка вздымалась и опадала, чтобы наполнить его воздухом и выпустить воздух, и снова наполнить его воздухом.
– Мне кажется, я влез куда не следует, – сказал он тихо. – Я только хотел выкурить папиросу и прогуляться. Я не понимаю, что здесь происходит. Я понимаю, как устроен мой лагерь, моих товарищей и что у нас всех сегодня на ужин будет суп и репа. И я этому очень рад, потому что люблю репу. Она немного маслянистая на вкус и очень горячая, когда ее только вынут из горшка. Я могу прожить на одной репе всю жизнь, мне кажется. Мне не надо знать про девушку, которая может выйти за Кощея Бессмертного.
Марьины колени заныли. «Когда я еще так уставала? Устала, как старое седло». Она вдруг поняла, что все еще отстукивает на телеграфе закоченевшими пальцами. Тап-тап-тик-тап. Автоматически, как медиум-шарлатан, установивший контакт с потерянным в малолетстве царевичем.
– Ты знаешь, что мы рассказываем про тебя истории? – спросила она, уставясь на ручку телеграфа в руке. – Для нас ты монстр, огр. Мы смеемся над тобой. «Будь ласков со своей девушкой, Кощей, а то придет Иван и утащит ее!» Иванам лучше забавы не бывает. Соблазнять Кощеевых жен. Это их любимое занятие. Я как-то и забыла, что на самом деле бывают мальчики по имени Иван.
– Я тебя не соблазняю!
– А вот и соблазняешь, – сказала Марья и сама услышала, как ее голос меняется на дружелюбный, наполняется желанием. Она почти обернулась. Она чуть не назвала его Ваня, Иванушка, будто они уже были любовниками. Ее бедро уже чуть-чуть подвинулось к нему, будто все ее существо стремилось одарить его добрым взглядом и простить его, с самого начала, чтобы не надо было прощать потом. Она не могла объяснить этого притяжения, похожего на то, как Вий тянул ее за грудь своим булавочным жалом. Мертвый царь поймал ее за ее смерть и вертел ею. Иван, о, всего лишь голос его, подцепил ее за жизнь.
– Ты начал, как только поднял полог палатки. Соблазняешь уже тем, что ты – теплый и живой, и ты рядом. После этого длинного дня и всех атак кавалерии Вия, волнами набегавших на мой батальон. Сегодня я потеряла двух полковников. Двух полковников, майора и много лошадей. И так много девушек! А завтра я проснусь, застегну мундир и снова посмотрю им в глаза, все тем же моим товарищам, только у них на груди будет серебряная звезда, и они будут хотеть вырезать мне печень. И вот в разгар всего этого входишь ты, такой горячий, молодой и невинный. Ты пахнешь человеком. Я чувствую запах твоего сердца. Это как богатое угощение, приготовленное только для меня. А мне-то уж следует знать, что богатое угощение, накрытое будто по волшебству, в лесу, нежданно-негаданно, – это точно соблазн. И хотя я уже знаю, что ты – Иван, и ты существуешь только для того, чтобы вынудить меня предать мужа, я все равно хочу тебя поцеловать. Почувствовать, как жизнь в тебе захватывает жизнь во мне. Сырая, свежая, новая. А ты – ты даже не видел моего лица, но я уже чувствую спиной, как тебя сжигает желание. Мои формы, мои размеры – тебе уже не уйти из этой палатки без меня.
– Да, – выдохнул Иван.
– И ты все еще настаиваешь на своей невинности.
– Я же случайно тебя нашел. Шел по тропе, заваленной телами, и нашел.
– Может быть, я тебя тоже приманиваю.
– Жутковато для подарка невесты, – сказал Иван, но не засмеялся.
– Может быть, каждый солдат, которого я убила, падал совершенно определенным образом, чтоб увести тебя из твоего мира в мой. Может быть, мое тело и само не знало, направляя удары моего меча и выстрелы из моей винтовки.
Да полно! Марья чувствовала, будто все члены ее тела соединены лишь тонкими нитями и ветер может разнести их в одно мгновение. Откуда ей знать, чего эти разъединенные члены хотят и что они делали, когда она не смотрела?
– Но это все не так плохо, как ты думаешь. Большинство солдат внутри пустые, тряпичные, с чуточкой дыхания и капелькой крови внутри. Когда их разрывает на части, никто не горюет. Ну никто из тех, кто что-то значит. Но некоторые – да. Некоторые – жуткие. Те, кто были живыми.
Марья ахнула, когда Иван положил руку ей на талию. Она и не слышала, как он подошел. Не ожидала. И как он выглядел, перед тем как войти в ее палатку? Не с дерева ли он упал? Кем он был – вороном, малиновкой, воробьем? Нет, только не он. Он был человеком – и там и здесь. Нет в нем птицы. Иван не обхватил ее талию рукой по-хозяйски. Он лишь в нерешительности держал ладонь на изгибе ее тела. От его близости она растаяла, будто в руках самого солнца. Его тяжесть давила ей на уши, его дыхание расцветало на ее шее. Он шептал ей что-то, невидимый, близкий, как призрак, и она поначалу не могла понять, почему он ей это говорит. Однако звук его речи, вибрации слов на затылке вошли в нее, как солдаты, захватили территорию, заняли плацдарм.
– Когда я был мальчишкой, – говорил он, – мой дедушка умер. Моя мать была очень близка с ним и целый год ходила к нему на могилу. А я был пацаном, непоседой, бродил вокруг. Ее печаль была заперта, будто в доме, и это меня пугало. Я выучился читать по надгробиям, произнося каждую букву, найденную в высокой траве. Один могильный камень особенно поразил меня. Небольшой, не больше книжки. Надпись на камне такая – Турсуной Величко, 1891–1900, а ниже – Потому что Смерть над ней не властна. Я не знал, что такое власть, но снова и снова представлял девочку с черными или светлыми волосами, выше меня, потом пониже меня. Длинная коса или стрижка, как у мальчишки. Она могла быть моим другом и читать вместе со мной надгробья. Она могла быть заносчивой и воротить от меня нос, но я все равно любил бы ее. Я бы доказывал свою верность потихоньку, я бы горланил о своей любви в песнях и клятвах. Я бы все время думал о ней и об этих словах: «Смерть над ней не властна». И вот однажды, когда мы пришли на кладбище, моя мать проведать дедушку, а я – Турсуной, около ее могилы стояла старушка в коричневом шарфе на голове. Один чулок у нее спустился. Старушка поставила стол среди могильных камней и накрывала его едой: хлеб с приправами, пельмени, крупный зеленый виноград, шоколадные конфетки и старый самовар с чаем. Она накрывала стол так, будто кто-то должен был прийти и разделить с ней трапезу. Сама она не ела. Она обернулась, будто знала, что я там, и протянула мне руку. «Поешь, – сказала она, – поешь». Я застеснялся. Я не знал ее. «Пожалуйста, – сказала она. – Мой сын погиб на войне. Кроме него, у меня никого на свете не было. Это он здесь лежит. Виталий. Мой Виталий. Я его уже никогда не увижу. Во мне будто пуля дырку пробила. Я хочу накормить всех, кто мне не сын, чтобы они жили. Не хочу, чтобы в них были дырки. У меня нет больше никого, кто звал бы меня мамой. Покушай, покушай. Вот блинки, мальчик, а вот ватрушки. Кушай, поправляйся. Живи». И я ел ее еду, пока наползали дождевые облака. Ничего слаще в жизни не пробовал. Я оставил виноград на могиле Турсуной и никогда больше на нее не возвращался. С того дня, как я отведал старухиного угощения, моя мать перестала скорбеть и водила меня вместо кладбища в парк. Больше я там не бывал.