– А что с моим лагерем? Они будут беспокоиться обо мне. Меня посчитают пропавшим без вести или погибшим.
Марья устало взглянула на него. Ей дела нет до его жалкого лагеря. До Ленинграда слишком далеко. Война не должна была докатиться туда. Там сейчас должно быть красиво, должны уже расцвести липы. Скрипачи, должно быть, играют что-то приятное и щемящее в кафе, которое Марья едва помнила. Она могла остановиться. Просто остановиться. И уснуть. Забери меня с этой войны, человече. Почему ты так медлишь с этим?
– Ты знаешь, когда я была на твоем месте, Кощей сказал мне: «На выход с вещами». И я не устраивала сцен на этот счет.
Иван слегка зарделся. Он кашлянул:
– Знаешь, Марья, в наше время, если тебе так говорят, ничего хорошего в этом нет. Обычно… обычно это означает «Ты отправляешься в мой лагерь».
– Тогда ты должен радоваться, что покидаешь свой лагерь, раз там так ужасно.
– Поцелуй меня еще разок, Марья, и я пойду за тобой куда угодно.
И она поцеловала. Чувство было такое, будто она стреляет из своего ружья и смотрит, как жар-птица падает с небес. Кем бы я стала, думала она, ощущая тепло его губ, если бы я тогда не увидела птиц. Если бы ни разу не заболела от волшебства? Полюбила бы я тогда мужчину вроде него, такого простого, легкого и молодого?
* * *
После десяти лет войны Марья Моревна хорошо различала метки Страны Смерти. Смерть, как таможенник, оставляла знак на всем, чего касалась в этом мире. Иногда отметка выглядела тенью с серебряными иголочками звезд. Иногда – как водная рябь с отражением запруды на дне. Иногда, когда ей приходилось преодолевать их укрепления, таможенная печать выглядела как имперское клеймо с трехголовым медведем, воздевающим в ярости шесть лап. Хотя лучше совсем не смотреть на эти отметки, а смотреть только на Страну Жизни, вьющуюся узкой тропинкой через владения Вия, на метки Буяна, похожие на тонкие лучики зимнего солнечного света, на запах печеного, на все, что зеленое.
– Марья, – прошипел Иван, пробираясь вслед за ней все ближе и ближе к ее дому, к ее мужу. – Кто-то идет за нами.
– Я же велела тебе не разговаривать. Я знаю. Они… они всегда идут за мной по пятам, Иван. Всегда.
Марье не надо было оборачиваться, она и так знала. Они бы наверняка ей улыбнулись, блестя глазами с горящей внутри, будто язычок лампы, надеждой, сверкая серебристыми брызгами на груди. Маленький человек с головой как камень, девушка с оптическим прицелом вместо одного глаза и дама с лебедиными перьями в волосах. Всегда. Она чувствовала запах духов Лебедевой – фиалки и апельсиновая вода.
– Я же говорила тебе. Ты можешь увидеть людей, которых любил когда-то. Тебе нельзя с ними разговаривать. Это будет все равно, что запрыгнуть в Страну Смерти двумя ногами. Я тоже не должна с ними разговаривать, никогда.
Голова Марьи кружилась. Она никогда раньше о них не говорила, о ее дорогих друзьях, о том, как они преследовали ее, как все еще ее хотели. Кощей это не одобрял. Я люблю тебя, сказал он. Я не умер. Этого что, мало? Ты больше не можешь подружиться ни с одной душой в Буяне?
– Я не могу прикоснуться к ним. Воинская служба не бывает легкой.
Марья Моревна скользнула вперед правой ногой – через три больших плоских камня. Потом перенесла левую ногу через те же камни и поставила ноги вместе. Иван повторил ее движения. Она следовала путем, который знала, ступая только на каждый седьмой клочок земли, только на каждый третий павший лист. Она протиснулась на животе под усеянным грибами седым стволом дерева, хотя могла перешагнуть его. Она не смотрела по сторонам и не оглядывалась. Она ползла, как змея, осторожно вдыхая через раз. И наконец они приблизились к месту, которого Марья боялась, в котором не было безопасной тропки, отмеченной тенями, морщинками или печатями. Была черная проплешина среди гор, совершенно без света. Далеко вдали, будто на картине, снова поднимались вечерние холмы, фиолетовые от тумана и последних горстей солнечного света. Марья Моревна протянула руку у себя за спиной. Иван крепко сжал ее в своей, и она почувствовала его страх, будто пот. От его страха она окрепла, она может быть храброй за двоих. В черное поле они шагнули вместе.
Звук их шагов отражался эхом, будто они шли по улице невидимого города, хотя под ногами чувствовали только мягкий суглинок. Вокруг плавали всплески звуков – грубые вопли из трактира, дребезг тяжелых предметов, горшков и деревянной посуды, низкие пассажи скрипки. Глаза Марьи в темноте расширились. Я в порядке, говорила она себе. Я знаю проход. Я всегда знаю проход. Им до меня не добраться.
– Иван Николаевич, – послышался слабый голос, полный радости узнавания.
– Не поворачивай головы, – прошипела Марья. – Шагай, держись за мной.
– Иван Николаевич, это я! – снова зазвучал голос.
– Если посмотришь, это будет твоя смерть, и ты никогда уже снова не поцелуешь меня, и не выкуришь папиросу, и не отведаешь снова масла, – предупредила Марья сквозь зубы. Она стиснула челюсти до боли – все ее тело закрыто-запечатано, каждая часть.
– Иванушка, это Турсуной. Иди, обнимемся наконец!
И Марья почувствовала, как он поворачивается, утягивая ее за собой.
Голос принадлежал маленькой девочке со старомодно подвернутыми светлыми косами, они, будто две капли слез, висели на ее голове. Одетая в кружевное платье, она улыбалась как на фотографии, чистой, заученной, застывшей улыбкой. Девочка протянула руки:
– О, Иванушка, я так долго ждала! Каким преданным ты был на моей могиле. Каким сладким был виноград, что ты оставлял для меня! Иван, приди, поцелуй меня! Я мечтала об этом поцелуе все то время, пока черви стучались в крышку моего гроба.
Широкое лицо Ивана осветилось, словно лампа:
– Турсуной! О! Ты действительно светленькая! И добрая.
– Очень добрая! – согласилась серебряная девочка, качая головой, и косички ее тоже качнулись. – Все здесь так говорят. Я всегда делюсь моим пеплом!
Иван Николаевич слегка отпрянул. Марья пыталась оттащить его, но он был слишком большой и упрямый и собирался продолжать разговор. Ну и дурак. Марья отпустила. Я тебя предупреждала.
– Что ты имеешь в виду, – спросил он неуверенно.
Турсуной Величко вынула папиросу из-за пояса платья и засунула ее в рот. Она была уже вся выкурена. Не папироса, а просто длинный столбик пепла. Но она все равно радостно ей затягивалась, а пепел снова постепенно белел, пока не побелел весь. Она протянула его Ивану:
– Это тебе. Я знаю, ты любишь. Я для тебя приберегла.
– Не смей, – отрезала Марья.
Иван не потянулся за папиросой. Турсуной пожала плечами и бросила ее, затоптав о землю изящной ножкой.
– Мне от нее теперь никакого толку. Вся уже истратилась. О, зато ты еще не истратился, Иван! Ты такой теплый и светлый, что на тебя больно смотреть! Большой и сочный, вот какой! Как зеленый виноград! Приди, раздели мое ложе, как ты всегда хотел. Я знаю, что ты еще тогда этого хотел, маленький негодник.