– Добрый вечер, Марья Моревна! – прошептала Ксения. – Что случилось?
Младенец бессмысленно помахал ей пухлыми ручками.
– Ничего, Ксюша, я просто замерзла. Старая крыша все еще сквозит. Можно мне посидеть у печки?
Ксения Ефремовна нахмурилась:
– Конечно. Нет ничего моего, что не принадлежало бы всем.
Марья также услышала и невысказанную часть: и зачем только тебя принесло?
Марья притулилась вместе с ними у теплых кирпичей печки. Ее тело вбирало слабое сонное тепло. Она вложила палец в ручку Софьи.
– Она крепко сжимает палец. Может, вырастет хорошим солдатом.
Ксения уставилась на нее. Марья вечно говорила что-то не то, особенно при ребенке.
– Ты уже учишь ее словам? – попробовала она еще раз.
– Да, она очень смышленая.
Будто поняв, что сейчас ее черед говорить, София взмахнула ручками и пронзительно выкрикнула: «Вода!» – после чего буйно захихикала.
– Да, моя рыбка! Пора в водичку.
Ксения неловко сложила руки.
– Мы стесняемся, – добавила она.
– Я отвернусь, если это поможет. Я все еще не согрелась. Но почему вы принимаете ванну, а не спите? Когда спишь, смерть не страшна.
Молодая медичка тяжело вздохнула, разматывая свои длинные косы и распуская темные волосы, все еще слегка влажные.
– У меня есть… особенность. И у дочки тоже. Нам становится… хуже, когда наша кожа полностью сухая. Наши волосы. Особенно это опасно ночью. Наволочки впитывают столько воды. Для себя я бы даже чайник не стала греть, но моя маленькая рыбка не переносит воду из крана.
Марья Моревна, склонив голову на плечо, наблюдала за студенткой с вороньей зоркостью. Русалки все такие, знала она по своему обширному опыту. Если они высохнут, падают замертво. В Буяне русалки держали огромный крытый бассейн со стеклянным потолком, с множеством ванн, полных чистой голубой воды, и горячих саун, чтобы можно было остаться в городе на ночь. Дома, в своих озерах, им не нужно было беспокоиться – быстрый заплыв, и они снова сияют, поют, топят любовников с радостью и страстью. Но вдали от зеленых травянистых глубин привычных горных водоемов они становятся жертвами своих же бесчисленных сокровенных ритуалов, необходимых для того, чтобы русалка доживала до следующего дня.
– Я знала кое-кого с такой же… особенностью, – медленно сказала Марья. Она не была до конца уверена, не решалась вызвать молодую женщину на откровенность.
Ксения Ефремовна вперила в нее глубокий стойкий взгляд:
– Я совсем не удивлена, товарищ Моревна.
В молчании кухни, нарушаемом только шуршанием обугленных щепок в печке, Марья помогла Ксении наполнить маленькую ванночку водой и окунуть туда ее длинные волосы. Марья разглаживала кудри молодой женщины, старательно смачивая каждую прядь. В порыве она поцеловала ее мокрый лоб.
Утром они об этом не говорили.
* * *
Была ли она счастлива? Думала ли о Кощее? Она видела себя с большого удаления, двигалась будто под водой. Она снова начала напевать про себя. Причиной могло быть что угодно: запах падалицы вишни за окном; треск радио, который раньше всегда пугал ее; острая резкость уксуса, который Ксения использовала, чтобы сохранить половину продуктов: яиц, грибов и капусты, – приносимых с рынка. У Ксении лучше получалось быть живой, чем у Марьи. Марья принимала эту разницу, и только раз в день, в сумерках, заглядывала она за влажное плечо подруги, ожидая увидеть, как Наганя неодобрительно щелкает челюстью в углу. Но ничего не видела, ее друзья не последовали за ней или хотели оставаться невидимыми. Марья не знала, что ей нравилось больше.
И потом, Иван, всегда Иван, его движения внутри нее, то, как она умела принудить его подчиниться ее воле, получать небольшие подношения, гребень, чашку воды. Она цеплялась за него, потому что тогда казалось, что покинуть Буян было правильным и могло остаться правильным навсегда. Он не говорил о своей работе. Она не спрашивала, чем он занимался, когда покидал ее. Иван Николаевич, казалось, не имел ни малейшего представления, что ему с ней делать теперь, когда она вернулась в Ленинград, сделала, как он просил. Я могу найти тебе работу, Машенька. Ты бы хотела работать? Хотела бы завести товарищей? Но она не хотела. Она хотела только отдыхать и читать свои старые, вспухшие от влажности книжки, осторожно, очень осторожно переворачивая страницы.
– Иванушка, – спросила она однажды ночью под звяканье уличной музыки за окном. – Ты бы выполнил мое задание, если бы я попросила?
– Ты о чем это?
– Ты бы… Добыл мне перо жар-птицы, или достал бы кольцо со дня моря, или украл бы золото у дракона?
Иван надул губы:
– Все это так старомодно, Маша. Это все часть твоей старой жизни и старой жизни России. Нам теперь в этом нет нужды. Революция чисто вымела все темные углы мира. Да, остатки все еще выглядывают из нижнеземья: Кощей, парочка Гамаюнов. Но все они не имеют значения. Старый мир оставил валяться свои высохшие сломанные игрушки. Но уже скоро мы все приберем. Кроме того, в Ленинграде жар-птицы не водятся.
Марья Моревна повернулась к нему спиной, а он поцеловал ее между лопаток.
Главное, что ее сковывало, пеленало по рукам и ногам, – непреходящая усталость. А еще – руина вместо дома; фильм, наложенный поверх другого фильма так, что она могла смотреть на стену и видеть на ней Светлану Тихоновну и свою мать, спорящих за порядок стирки; Землееда, который скребет своей лапищей, и покрытую кожей стену в Буяне, таком далеком теперь. Всюду ее зрение удваивалось и утраивалось, и голова ее наливалась от этого тяжестью. Все происходило в одно и то же время, следующее – поверх предыдущего.
Была ли она счастлива? Думала ли о Кощее?
Она думала о грибах, об уксусе и о старых ранах.
* * *
Наконец, после того как минул год жизни в доме на улице Дзержинского, Марья села на своей кровати у длинного узкого окна. Она смотрела на красное платье, что висело на окне. Платье было с пышной юбкой и глубоким вырезом. Платье для молодой женщины.
– Что такое тридцать три? – спросила она у пустого дома. – Старость?
Так что она надела это платье и распустила черные волосы до талии. Она взяла у Ксении помаду – ей было все равно какую – кому на это смотреть! Марья научилась красить губы получше, так что получалось аккуратно. Марья Моревна сошла по лестнице и положила руку на ручку большой двери вишневого дерева. Она собралась прогуляться до реки, купить себе мороженого, и кто-нибудь, может, потанцует с ней в танцзале, даже не зная ее имени. Она чувствовала доносящийся снаружи запах расцветшей рано в этом году акации, среди длинных позолоченных сумерек, которые в июне считались в Ленинграде за ночь. Молодой человек играл на скрипке где-то неподалеку, нахально напевая: «Мы встретимся вновь в городе Львов, я и моя любовь…»