Иван закрыл глаза. Бровь его изогнулась, будто он хотел заплакать, но сил не отыскал.
– Я пошел в дом на улице Декабристов, и я видел грача в руинах, такого черного, будто его тоже сожгли. Я посмотрел на грача, а он посмотрел на меня, и я подумал, что никогда не видел такой большой птицы, такой упитанной, с таким пышным оперением, – прямо герцог среди грачей. Еще до того, как мы съели всех птиц, каких смогли перестрелять, я никогда не видел птицу с таким пристальным взглядом. Мой желудок сказал: Я съем эту птицу. Но мое сердце сказало: В городе осталось совсем немного упитанного и прекрасного. А тебя там не было – ни в снегу, ни в обломках. Я отправился домой, но, пока я шел, грач следовал за мной, прыгая с крыльца на крыльцо, слетая с мертвых электрических проводов, шаря острым взглядом по черепицам крыш и всегда находя меня. Когда я вернулся на улицу Дзержинского и коснулся двери нашего дома, грач захлопал крыльями и заговорил со мной с ветки вишни.
«Дай мне что-нибудь из ее вещей, – выкрикнул он, – и я тебе помогу».
Все что я смог придумать – это дать ему красное платье, которое я тебе купил когда-то, оно все еще хранило твою форму. Я прижался к нему лицом, но твой запах уже исчез. Я выпускал его из окна, пядь за пядью, а грач принимал его своим кривым клювом.
«Забудь ее навсегда – вот тебе моя помощь, – крикнул он. – Но если не можешь, оставь мне платье. Она – моя семья. Я буду смотреть на платье и вспоминать ее. Это будет не первый раз, когда от воспоминаний кому-то становится хорошо».
– Я не хотел этого делать, Маша, но отдал ему платье. Он поворотил свою черную глотку к небу и давился им до тех пор, пока трепещущий кончик красного пояса не исчез в его клюве. После этого он улетел.
Иван задумчиво погладил руку Марьи. Его кожа царапала и скрежетала от прикосновения, они оба были изнурены до предела. Наконец-то идеальная пара.
– Я все искал тебя. По всему городу, через тридевять районов, на тридесятом проспекте. Я даже у трупов спрашивал, не знают ли они чего о тебе. Я пошел на Сенную, где, по слухам, торговала пирожками эта ужасная женщина, помнишь? Ее уже не было. Те же самые ужасные розовые пирожки продавали другие люди, а лица их были такими упитанными и налитыми – уж всяко поздоровей меня, – и я не хочу рассказывать тебе, купил ли я их мясо. Не спрашивай меня. Но я ходил на Сенную и видел торговцев пирожками, и торговцев башмаками, и торговцев хлебом. Они спрашивали шестьсот рублей за булку хлеба, сделанного почти полностью из опилок. Сегодня, наверное, просят уже тысячу. И я все равно хотел этот хлеб из опилок. Мои челюсти двигались так, будто я уже его ем. Несколько месяцев назад на Сенной вовсю брехали собаки, а люди меняли на хлеб нитки жемчуга. Теперь все стояли неподвижно, не стряхивая падающий на плечи снег, и вокруг было так тихо. Ты или можешь купить, или не можешь. Не было даже сил торговаться.
– Я увидел на рынке зуйка, такого коричневого, будто он сам был выпечен из опилок. Я смотрел на зуйка, а тот смотрел на меня, и я подумал, что никогда не видел такой большой птицы, такой упитанной, с таким блестящим оперением на белой грудке, такой представительной, – прямо барон среди зуйков. Даже тогда, когда мы еще не съели всех птиц, каких смогли поймать, я никогда не видел, чтобы зуек был таким вострым. Мой желудок сказал: Я бы сейчас слопал эту птичку. Но мое сердце сказало: В городе осталось не так много блестящего и вострого. А тебя не было – ни на рынке, ни во льду. Я побрел домой, но зуек потащился за мной, перепрыгивая с крыльца на крыльцо, перелетая с одного мертвого провода на другой, шаря своим острым взглядом по черепицам крыш и всегда безошибочно находя меня. Когда я повернул на улицу Дзержинского и коснулся двери нашего дома, зуек захлопал крыльями и заговорил со мной с ветки вишневого дерева.
«Дай мне что-нибудь из ее вещей, – прокричал он, – и я тебе помогу».
Все что я придумал – это дать ему ту серебряную щетку, которую ты так любила когда-то. Она лежала в ящике твоего комода, на ней все еще осталось несколько прядей твоих драгоценных черных волос. Я провел щеткой по своим волосам, чтобы наши кудри могли утешить друг друга. Я передал ее через окно, и зуек подхватил ее своим коротким клювом. От веса щетки он едва не опрокинулся.
«Забудь о ней навсегда – вот и вся моя помощь, – крикнул он, – но если не можешь, оставь мне щетку. Она моя семья. Я буду смотреть на щетку и мечтать о ней. Это будет не первый раз, когда что-то хорошее случается в мечтах».
Я не хотел, Маша, но отдал ему эту щетку. Он задрал белое горло к небу и широко разинул клюв. Он заглатывал ее до тех пор, пока резная ручка не исчезла в его клюве. После этого он улетел.
Иван перевел глаза на лицо Марьи, пытаясь запомнить его. Она и сама запоминала его лицо, то, каким оно было, и то, каким оно стало: она хотела помнить честно.
– Я все еще искал тебя. По всему городу, через тридевять районов, на тридесятом проспекте. Я даже спрашивал, не знают ли чего о тебе брошенные и разлегшиеся на улицах огромные, серые, упрямые орудия. Я пошел в Эрмитаж, где крышу держат статуи атлантов – помнишь их? Теперь их локти все в дырах от пуль и осколков. И они все еще выглядят такими сильными и прекрасными, стоят там в снегу, подпирают тяжесть замерзшими кулаками. Я восхищаюсь ими. Я всегда думал: Ах, если бы я мог быть одним из них.
– На большом пальце ноги одной из статуй я увидел жулана с такими красными щечками, что казалось, он сам в себя выстрелил. Я смотрел на жулана, а тот смотрел на меня, и я подумал, что никогда не видел такой большой птицы, такой упитанной, с таким блестящим оперением на черных крыльях, – ну просто принц среди жуланов. Даже тогда, когда мы еще не съели всех птиц, каких смогли перестрелять, я никогда не видел птицу с таким пылким взором. Мой желудок сказал: Я бы сейчас слопал эту птичку. Но мое сердце сказало: В городе осталось не так много пылкого. А тебя не было – ни перед статуями, ни в темноте. Я побрел домой, и жулан потащился вслед, перепрыгивая с крыльца на крыльцо, перелетая с одного мертвого провода на другой, пылким взором следя за снегом и опуская взгляд на меня. Когда я вернулся на улицу Дзержинского и коснулся двери нашего дома, жулан захлопал крыльями и заговорил со мной с ветки вишневого дерева.
«Дай мне что-нибудь из ее вещей, – прокричал он, – и я помогу тебе».
– Все что я мог вспомнить – это твоя винтовка. Прости меня. Она лежала там, где ты ее оставила, под нашей кроватью. На ней все еще были следы твоих рук, кость стала коричневой там, где ты держалась за нее, так часто и так умело. Я представил тебя в молодости, весело палящей из нее во что попало, не потому, что ты голодна, а просто потому, что у тебя она есть. Я побаюкал ее в руках.
«Это все, что у меня осталось от нее, – сказал я. – Вместе с винтовкой уйдет и она».
Жулан ничего не ответил.
Что я мог сделать? Я передал винтовку через окно, и жулан подхватил ее своим острым клювом. Она была настолько больше него, что он чуть с ветки не свалился.
«Забудь о ней навсегда, вот и вся моя помощь тебе, – прокричал он, – но если не можешь, оставь мне винтовку. Она моя семья. Я буду смотреть на винтовку и оплакивать ее. Это будет не первый раз, когда что-то хорошее вышло из оплакивания».