Задумавшись о первостепенных американских писателях, скорее всего, вспомнишь Мелвилла, Готорна, Твена, Джеймса, Кэсер, Драйзера, Фолкнера, Хемингуэя и Фицджеральда — из прозаиков. Я бы еще добавил Натанаэла Уэста, Ральфа Эллисона, Томаса Пинчона, Фланнери О’Коннор и Филипа Рота. Ряд важнейших поэтов начинается с Уитмена и Дикинсон, в него входят Фрост, Стивенс, Мур, Элиот, Крейн и, может быть, Паунд с Уильямом Карлосом Уильямсом. Из тех, что поближе к нам, я бы назвал Роберта Пенна Уоррена, Теодора Рётке, Элизабет Бишоп, Джеймса Меррилла, Джона Эшбери, А. Р. Эммонса, Мэй Свенсон. Драматурги не так славны: чтение Юджина О’Нила уже не радует; может быть, только положение Теннесси Уильямса с течением времени улучшится. Нашими главными эссеистами остаются Эмерсон и Торо: с ними никто так и не сравнился. По слишком широко популярен в мире, чтобы без него обойтись, хотя почти все написанное им чудовищно.
Не приходится и спорить о том, кто из этих тридцати с лишним писателей (а также всех тех, которых мог бы добавить читатель) оказался наиболее влиятелен — в своей стране и за рубежом. Элиот и Фолкнер могут быть ближайшими соперниками Уитмена в том, что касается воздействия на других писателей, но они не имеют его практически всемирного значения. Дикинсон и Джеймс, возможно, достигли тех же эстетических высот, что Уитмен, но они не могут соперничать с его универсальностью. Американская литература за рубежом — в испаноговорящей Америке, Японии, России, Германии или Африке — это всегда в первую очередь Уитмен. Здесь я хочу всего лишь отметить влияние Уитмена на двоих поэтов: Д. Г. Лоуренса и Пабло Неруду.
Неруда может считаться центральной фигурой канона всей латиноамериканской литературы, а Лоуренс, хотя и явно вышел из моды в наш век социальных догматиков, остается прозаиком, эссеистом, поэтом непреходящего значения — настоящим пророком, чьи слава и влияние всегда будут возвращаться. Лоуренс, как до него — Харди и Шелли, еще будет хоронить своих могильщиков, так же как Уитмен похоронил несколько поколений снисходительных гробокопателей.
Лоуренс видел вокруг Уитмена нечто от той ауры, которой набожные мормоны окружили Брайама Янга, американского Моисея. Более художественный Моисей Лоуренса Уитмену бы понравился:
Уитмен, великий поэт, так много для меня значил. Уитмен, единственный человек, торивший путь вперед. Уитмен, единственный пионер. И только Уитмен. Ни английских пионеров, ни французских. Ни европейских пионеров-поэтов. В Европе мнимые пионеры — всего лишь изобретатели. То же в Америке. Впереди Уитмена — ничего. Впереди всех поэтов, пионером в чаще неоткрытой жизни — Уитмен. Выше него — никого.
Лоуренс способствовал зарождению американской литературоведческой традиции — вечно открывать заново настоящего Уитмена, великого мастера тонкости, нюанса, изящной уклончивости, герметической сложности и прежде всего — канонической самобытности. Уитмен — зачинатель того специфически американского, что есть в нашей художественной литературе, пусть его и называют своим предком соперничающие друг с другом лагеря. Из чтимых мною поэтов моего поколения Джеймс Райт догнал одного Уитмена, Джон Эшбери совсем другого, А. Р. Эммонс третьего — и не приходится сомневаться в том, что подлинных Уитменов еще прибудет.
Помню, как однажды летом, переживая трудное время, я был с другом в Нантакете — он был поглощен рыбалкой, а я читал нам вслух Уитмена и пришел в себя. Когда я один и читаю вслух себе самому, то почти всегда Уитмена, иногда — когда мне отчаянно нужно унять скорбь. Читаете ли вы вслух другому человеку или в одиночестве, декламировать Уитмена отчего-то одинаково уместно. Он — поэт нашего климата, которому никогда не найдется замены и едва ли когда-нибудь найдется ровня. Лишь немногие из писавших по-английски поэтов превзошли «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень»: Шекспир, Мильтон, может быть, еще один-другой. В том, что даже Шекспиру с Мильтоном удалось достичь более пронзительного пафоса и более мрачного красноречия, чем Уитмену в «Когда во дворе…», я подчас сомневаюсь. Великая сцена с участием безумного Лира и слепого Глостера; речи Сатаны, собравшего свои падшие легионы — тут воплощено агонистическое Возвышенное. Того же достигают эти стихи — только сверхъестественно тихо:
На ферме, во дворе, пред старым домом, у забора, беленного известью,
Выросла высокая сирень с сердцевидными ярко-зелеными листьями,
С мириадами нежных цветков, с сильным запахом, который я люблю,
И каждый листок есть чудо; и от этого куста во дворе,
С цветками такой нежной окраски, с сердцевидными ярко-зелеными листьями,
Я ветку, всю в цвету, отломил.
12. Эмили Дикинсон: пустоты, порывы, темнота
Если бы кто-нибудь позаимствовал у Эрика Бентли заглавие «Драматург как мыслитель» для книги под названием «Поэт как мыслитель», то Эмили Дикинсон должна была бы удостоиться в этом труде особого внимания. Дикинсон выказывает больше когнитивной самобытности, чем любой другой западный поэт после Данте, не считая Шекспира. Ее главным соперником мог бы стать Уильям Блейк, который тоже заново концептуализировал все под себя. Но мифотворчество Блейка было систематическим, и его система способствует организации его размышлений. Дикинсон переосмыслила все под себя, но она писала в форме лирической медитации, а не в драматической форме или в форме мифопоэтического эпоса. Шекспир располагает сотнями персонажей, Блейк — десятками своих так называемых Гигантских Форм. Дикинсон ограничивалась прописной буквой «Я», практикуя искусство исключительного лаконизма.
Те, кто пишет о Дикинсон, почти всегда недооценивают ее поразительную интеллектуальную сложность. Ни одно общее место не переживает ее присвоения; то, что она не переименовывает и не переопределяет, она переделывает так, что сразу и не узнаешь. Уитмен послал свои сочинения Эмерсону; Дикинсон, что характерно, выбрала Томаса Уэнтворта Хиггинсона, человека смелого, но не литературоведа. Он был сбит с толку, но тут мы отличаемся от него лишь в степени; мы тоже сбиты с толку — не ее выдающимся положением, но силой ее ума. Мне не верится, что хотя бы один литературовед соответствовал ее интеллектуальным запросам, и я сам не претендую на такое соответствие. Но я надеюсь дополнительно обосновать ее непревзойденную когнитивную самобытность и проистекающую из нее сложность ее творчества, чтобы мы лучше увидели, что содержится в некоторых из сильнейших ее стихотворений.
Странность, как я не перестаю обнаруживать, есть одно из главных условий вхождения в Канон. Дикинсон так же странна, как Данте или Мильтон, навязавшие нам свои идиосинкратические видения (оттого-то наши исследователи и считают их гораздо более догматическими, чем они есть на самом деле). Дикинсон слишком лукава, чтобы навязывать что бы то ни было, но мыслитель она такой же своеобразный, как Данте. Ее современник Уитмен всегда остается впереди нас благодаря своим тонкостям и неуловимости метафор. Дикинсон дожидается нас, все время обгоняя, а мы не поспеваем за нею, потому что очень немногие могут подражать ей, досконально переосмысливая все под себя.