Мои гены риска
Возможно, моя любовь к риску связана с какой-то глубоко закодированной в моей ДНК информацией, заставляющей меня сначала делать, а потом думать. Одно из объяснений – острые ощущения при столкновении с опасностями каким-то образом связаны с нейротрансмиттером дофамином. По-видимому, у подобных мне людей больше рецепторов дофамина, вызывающего чувство удовольствия. Израильские исследователи первыми связали стремление к новизне с геном дофаминового рецептора 4 (DRD4). Различные варианты DRD4 на хромосоме 11, по-видимому, действительно влияют на склонность к принятию рискованных решений. Даже в двухнедельном возрасте младенцы проявляют большую активность и любознательность при наличии у них «длинного» варианта гена DRD4, характеризующегося «стремлением к новизне». Существует участок гена из 48 пар оснований, который повторяется от 2 до 10 раз, – чем больше повторов, тем вероятнее, что такому малышу понравится врезаться на трехколесном велосипеде в стену и смотреть, что из этого получится.
Обладатели «длинных» генов также имеют больше сексуальных партнеров, чем имеющие «короткие» гены. По-видимому, у таких людей рецепторы менее эффективно захватывают дофамин, и для компенсации этой низкой чувствительности они стремятся быть более безрассудно смелыми для достижения такой же дофаминовой эйфории. У меня 4 копии повторяющегося участка DRD4, что является примерно средним результатом
{53}. Поэтому я не являюсь «искателем новизны». Похоже, мои гены не сделали меня любителем риска, однако мне нравятся ситуации с некоторой долей опасности, стало быть, что-то еще кроме этого гена определяет любовь к приключениям. Наше поведение формируется столь огромным количеством генов, что мрачное представление о возможности генетического изменения человека для конструирования желаемой личности выглядит более чем глупо.
Впервые в жизни у меня были власть и деньги, и я мог делать то, что хотел, однако вскоре я понял: успешный руководитель – тот, кто умеет, умерив свои желания, думать о благополучии других. А потому было принято решение разместить TIGR на бывшем заводе по производству керамических изделий на Клоппер-роуд в городе Гейтерсбурге (штат Мэриленд). Это было удобно, к тому же здание было оснащено надежным фильтровентиляционным оборудованием, необходимым для охлаждения лазеров в секвенаторах ДНК.
Еще раз с суровой реальностью мне пришлось столкнуться, когда мы с Клэр пришли на первую встречу с «нашими» адвокатами. Уолли Стейнберг и компания HealthCare Ventures наняли одну из крупнейших вашингтонских юридических фирм Hogan&Hartson, и после подписания письма о намерениях мы оказались в окружении десятка их сотрудников, одетых все как один в одинаковые синие костюмы с подтяжками такого же цвета. Нам сказали, что кто-то из них будет представлять институт TIGR и меня, а другие – компанию HGS. Целью нашей встречи была выработка условия соглашений для регулирования работы TIGR и HGS, а также для управления потоками денег и интеллектуальной собственностью. Спустя некоторое время меня начало подташнивать, а когда стало ясно, что Клэр разделяет мое беспокойство, я почувствовал себя еще хуже. Что бы они ни утверждали, было совершенно очевидно: все эти молодчики представляют Уолли и его фонд, и ни один из них не собирается бороться за мои интересы или интересы TIGR.
Хэл Уорнер из HealthCare Ventures подтвердил, что у меня есть право проконсультироваться с независимыми юристами. Представители Hogan&Hartson направили нас в какие-то мелкие фирмы. Но когда мы добрались домой, я позвонил Теду Данфорту, который помогал нам с поиском средств для открытия института и потом вошел в наш попечительский совет, и Тед позвонил в несколько вашингтонских юридических фирм и договорился о встрече. Все они слышали обо мне и гранте в 70 миллионов долларов на организацию TIGR и пытались заполучить нас в качестве клиентов. Они мне не понравились, но потом мы посетили контору Arnold&Porter, где встретились со Стивом Паркером. Я сразу почувствовал в нем родственную душу – Стив был родом из штата Мэн, где его семья занималась катеростроительным бизнесом, жил на Чесапикском заливе и любил ходить под парусом.
Наша следующая встреча с юристами Уолли была похожа на театральное представление – все выглядело вызывающе агрессивно и производило поистине захватывающее впечатление. Стив Паркер был уверен, что я преувеличивал, описывая свою предыдущую встречу с юристами Hogan&Hartson, но… После того, как его официально представили, ведущий юрист Hogan&Hartson вынужден был, посовещавшись с коллегами, позвонить Уолли и посоветоваться с патроном. Вернувшись, он выглядел подавленным. Стейнберг обвинил его в провале, но сказал, что теперь делать нечего и придется с этим смириться.
Известный своей задиристостью, он все же считал себя человеком чести, и в результате мы скрепили сделку рукопожатием. Но на этом дело не кончилось.
Ключевым вопросом было, как долго за HGS будет сохраняться право монопольного доступа к сделанным в институте TIGR генным открытиям, прежде чем TIGR получит право свободно публиковать эти результаты в специальной литературе. Хотя в первую очередь меня интересовала наука, я очень хотел, чтобы компания HGS была успешной. Некоторые ученые пренебрежительно относятся к коммерциализации, но я радуюсь, когда мои научные результаты приносят и практическую пользу человечеству.
До нашего противостояния я получал от Уолли весьма неоднозначные сигналы по поводу генного патентования. В своей статье в The New York Times Джина Колата писала, что Уолли, «инвестируя деньги в работу д-ра Вентера, намеревался проявить социальную ответственность. Он заявил, что все полученные Вентером данные по геному будут незамедлительно опубликованы, и пообещал беспрепятственное сотрудничество с другими компаниями и с НИЗ». Далее в статье говорилось: «Как и прочие представители биотехнологической промышленности, г-н Стейнберг был бы счастлив, если бы Патентное ведомство отказало в выдаче патентов на фрагменты генов»
{54}.
Однако в другой статье, на этот раз в The Wall Street Journal, предлагалась более реалистическая оценка. Уолли тогда заявил, что руководство компании HealthCare Investment еще не определилось с патентной политикой в отношении HGS. На самом деле Уолли хотел обладать исключительными правами на результаты исследований в течение 2 лет до их публикации. Я же считал, что достаточно 6 месяцев, – это стандартный срок, недавно установленный в НИЗ, после которого результаты исследований, финансируемых из федерального бюджета, должны быть обнародованы. Теоретически это было именно так, но в реальности все обстояло несколько иначе: некоторые исследователи годами скрывали свои результаты до публикации. В геномике ученые особенно жестко стояли на страже своих интересов, блокируя доступ соперников к важным данным.
Им было важно не столько разгадать причины болезни человека – и соответственно, как можно быстрее помочь больным, а первыми обнаружить гены и получить признание за свое открытие. Чтобы положить конец этим вопиющим злоупотреблениям государственного финансирования, НИЗ и установил правило 6 месяцев. Проблема состояла в том, что было не совсем ясно, с какого момента начинался отсчет этого срока. С момента ли получения первичных данных или месяцы или даже годы спустя, в конце решающего эксперимента?