Содействуя поджогам Москвы, не ставил каких-либо сознательных патриотических целей и сам Ростопчин: это была простая месть человека, находившегося «в крайне раздраженном состоянии», «слепая ненависть», как выразился один из современников. Ростопчин подводил итоги своим многочисленным обещаниям, которые все оказались мыльными пузырями. И эта «слепая ненависть» отзывается действительно чем-то «скифским», если мы припомним, что в Москве на милосердие неприятелей оставляли тысячи русских раненых...
В совершении акта сожжения Москвы могло сказаться и обычное упрямство Ростопчина — «упрям, как лошак», сказал он сам про себя. Раз народилась в уме Ростопчина мысль, он ее осуществлял вопреки логике, вопреки изменившимся обстоятельствам, вопреки, наконец, простому здоровому смыслу. Участник кампании 1812 г. А.А. Щербинин, считавший инициатором пожара Ростопчина, так говорит по этому поводу: «Неизвестно внутреннее побуждение Р., полагал ли он лишить французов пристанища или обратить на возненавиденного им Кутузова проклятие России за гибель Москвы».
При таких условиях Ростопчину о своем «подвиге» приходилось умалчивать и стирать следы своего участия в московском пожаре(*). Вернувшись в Москву после французов, Ростопчин еще в большей мере должен был считаться с враждебным настроением тех, кто потерпел материальные убытки от пожара. Он сам признавался в письме Воронцову, что «многие верят ему», т. е. Наполеону. И мы видим, что Ростопчин принимает довольно энергичные меры к прекращению нежелательных слухов: он еще с большим усердием предъявляет обвинение в политической неблагонадежности и отдает в «рекруты» тех, которые «много врут о разорении Москвы»...
(*) В статье о Ростопчине, помещенной в сборнике «Исторические очерки», А.А. Кизеветтер, присоединяясь к выводам одного из наиболее авторитетных в свое время историков Отечественной войны, Попова, считает невозможным даже говорить об участии Р. в московском пожаре.
Приводя «новое документальное указание», обнародованное в 1912 г., А.А. Кизеветтер полагает, что оно «должно устранить всякие дальнейшие споры по этому вопросу».
Приходится признать, что у А.А. Кизеветтера заключается здесь просто недоразумение. Говоря о «новом документальном указании», автор имеет в виду письмо Р. жене (11 сентября), помещенное в отрывке биографии Р., составленной его дочерью Наталией, который был напечатан в «Трудах Яросл. арх. ком.» (1912, вып. III). Ростопчин указывает в нем, что его «мысль поджечь город была бы полезной до вступления злодея», т. е. Наполеона, но вследствие обмана со стороны Кутузова осуществлять ее «было уже поздно». В сущности, это «новое документальное указание» уже достаточно старо, ибо цитированное письмо находится в серии писем Р. жене, опубликованных в 1901 г. в «Русском архиве» (кн. VIII, с. 472). Очевидно, эти материалы вообще ускользнули от внимания А.А. Кизеветтера, а между тем в других письмах (9 сентября и 1 сентября). Р. в таких же интимных признаниях жене (эту интимность А.А.К. считает особенно важной) говорит, что он «хорошо знал, что пожар неизбежен» (9 сентября), «я убежден, что он (т. е. город) сгорит» (1 сентября). Воспоминания Н.Ф. Нарышкиной, отрывок из которых цитирует по «Трудам Яр. арх. ком.» А.А. Кизеветтер, имеются в отдельном издании на французском языке (Le comte Rostopchine et son temps). Надо сказать, что источник этот весьма мутен (см. «Родственники о Ростопчине»). Но если к нему и обращаются, то как раз здесь можно найти весьма определенные и действительно новые указания, противоречащие мнению А.А. Кизеветтера.
Проходят годы. Непосредственные впечатления от пожара ослабевают. За границей творится «патриотическая легенда» о пожаре Москвы. Ростопчин делается европейской знаменитостью. Его поступок с сожжением собственного поместья Воронова возводится в перл патриотического воодушевления: «Сожигатель Эфесского храма, — говорит Вильсон, — доставил себе постыдное бессмертие, разрушение Воронова должно остаться вечным памятником русского патриотизма». Ростопчин чрезвычайно чувствителен к славе. Лучше всего это может показать письмо, адресованное из Москвы 28 апреля 1814 г. Воронцову: «Сделайте же мне одолжение, устройте, чтобы я имел какой-либо знак английского уважения, шпагу, вазу с надписью, право гражданства». Ростопчин прекрасно сознает, что его «известность держится на пожаре Москвы», как пишет он одной из своих дочерей. Бонапарт «соделал своими ругательствами имя мое незабвенным». «В Англии народ желал иметь мой гравированный портрет», «в Пруссии женщины модам дают имя мое» — так характеризует Ростопчин свою заграничную популярность. Человек столь мелкого самолюбия упивался своей славой, хотя бы она основывалась на «скифском» поступке. Ростопчин попадает в Париж, где он разыгрывает из себя знаменитость. Все его хотят видеть. Издаются его портреты с подписами «L'incendiaire Rostopchine»
[97]. Московский властелин в отставке удовлетворен и вовсе не намерен возражать против тех «ругательств», которые, по собственному признанию, создают ему славу. И только в 1823 г. Ростопчин выступает с знаменитой брошюрой «La verite sur l'incendie de Moscou», в которой пишет: «Я отказываюсь от прекраснейшей роли эпохи и разрушаю здание своей знаменитости». Зачем издал Ростопчин эту брошюру через десять лет молчания? «Он хотел сложить ответственность с одного себя за последствия пожара», — отвечает внук Ростопчина. Он хотел вернуться в Москву и, зная, что его «патриотический подвиг» на родине далеко не возбуждает того восторга, уважения или любопытства, как в Западной Европе, пишет брошюру, которую посылает своим компатриотам как «залог для примирения». Ростопчин в ней стоит на так называемой «патриотической» точке зрения. «Главная черта русского характера, — пишет он, — есть некорыстолюбие и готовность скорее уничтожить, чем уступить, оканчивать ссору следующими словами: "Не доставайся уже никому"... Я слышал следующее выражение: "Лучше сжечь"... Я видел многих людей, спасшихся из Москвы после пожара, которые хвалились тем, что сами зажигали свои дома».
«Казалось бы, — писал Свербеев в своей статье о пожарах Москвы, — что после такого резкого отречения Ростопчина от возводимого на него подвига, после такого искреннего и вместе насмешливого на то негодования с первых строк его знаменитой брошюры
[98], после всех приведенных им в ней доказательств, что он никогда не замышлял сожжения Москвы
[99], современники и потомство оставят его память в покое и перестанут прославлять его имя небывалым подвигом. Напротив того, чем более отдалялась от нас знаменитая эпоха, тем упорнее стали мы писать, печатать, проповедовать, "что Москву сжег Ростопчин, что Москву сожгли русские"».