Немирович-Данченко произвел на всех “громадное впечатление необыкновенной ясностью своего мышления и мудростью суждений”
[226]. Ему предлагали присоединить Художественный театр к новой системе государственных театральных коллективов. Но Немирович-Данченко на это не пошел и от директорского кресла отказался.
В итоге всех пертурбаций должность директора Большого театра осталась за Собиновым, которого на этот пост выбрали артисты и служащие. Собинов сразу же начал требовать для вверенного ему учреждения широчайшей автономии. Один из тогдашних чиновников с плохо скрываемым раздражением вспоминал впоследствии: “…Артистический темперамент Собинова и полное незнание административных вопросов уносили его очень далеко от жизни…”
[227]
Дело в том, что Собинов совершенно не хотел считаться с тем, что автономия автономией, но деньги Большой театр все же продолжал получать из государственного бюджета: “Как юрист по образованию, он в конце концов в этом разбирался и все заканчивалось благополучно, но только после бесконечных споров и потери времени”
[228].
* * *
В этих нескончаемых прениях о судьбах театров как в капле воды отражались острые проблемы, стоявшие перед всем Временным правительством. Участникам заседаний в кабинете Головина было ясно, что у власти нет ни малейшей уверенности в своей силе.
Тот же наблюдательный театральный чиновник вспоминал, что по настроению рабочих и мастеровых в театрах вполне отчетливо ощущалась большевистская пропаганда, всё шире и глубже захватывающая рабочие массы: “О войне говорили иронически, идеи братанья с немцами и пораженчества, лозунги «война – войне», «мир хижинам – война дворцам» встречали большое сочувствие. Многие правительственные распоряжения даже в нашем скромном театральном мирке всё чаще вызывали серьезные возражения и требования обсуждения их на митингах”
[229].
В Москве, как и в Петрограде, на таких митингах, часто возникающих стихийно, стали брать верх большевики, до этого малоизвестная фракция Российской социал-демократической партии. Их лидер, Владимир Ленин, узнал о Февральской революции в эмиграции из газет. Срочно прибыв в Россию, он стал разбираться в обстановке и первым почувствовал, насколько шатким является положение Временного правительства.
Ленин был феноменально одаренным политиком, исключительно чутко улавливающим изменения в общественном сознании, и обладал лидерскими качествами, которые начисто отсутствовали у его оппонентов. Всё подсказывало Ленину, что у большевиков появился реальный шанс взять власть в свои руки.
На смену холодной весне пришло жаркое, удушливое лето. На московских мостовых грудами лежали вчерашние газеты: они теперь выходили во множестве и каждый день появлялись новые. Как вспоминают, воздух Москвы был пропитан терпким запахом типографской краски и ржаного хлеба
[230]. Хлебный дух принесли с собой солдаты, удиравшие с фронта и заполонившие в эти дни Москву. Их присутствие тоже склоняло чашу весов в пользу большевиков.
Потомственный интеллигент, Ленин обращался через голову интеллигенции к солдатской и крестьянской массе. Он обещал ей немедленно заключить мир с немцами и раздать крестьянам принадлежавшую помещикам землю. Временное правительство, погрязшее в словоговорении, не знало, что же противопоставить этим популярным ленинским лозунгам. В итоге, когда 25 октября 1917 года распропагандированные большевиками солдаты и матросы арестовали Временное правительство, никто не пришел на его защиту. Только в Москве юнкера военных училищ попытались организовать сопротивление на подступах к Кремлю. Но и они продержались всего лишь несколько дней.
* * *
Для того чтобы сломить сопротивление юнкеров, красногвардейцы подвергли Кремль артиллерийскому обстрелу. Можно сейчас спорить о том, было ли это вызвано военной необходимостью, но сам факт обстрела большевиками Кремля, этой национальной святыни, стал символическим и разделил москвичей на два лагеря.
Со стороны победителей эту акцию описал скульптор Сергей Конёнков: “Когда мы следом за первыми отрядами вошли в Кремль, из здания Арсенала вышел офицер с белой повязкой на руке, за ним – юнкера с поднятыми руками. Пахло гарью и порохом. На земле лежали бездыханные тела героев, отдавших жизни за победу революции. Красногвардейцы продолжали разоружать юнкеров. Я смотрел на древние стены Кремля, на белокаменные его дворцы и соборы, и казалось мне, что вижу я, как заря алая, заря свободы поднимается над великой златоглавой Москвой. Рой стремительных мыслей закружился в моей голове. Как-то ты теперь развернешься, Россия?! Какой простор откроется многим и многим талантливым твоим сынам!”
[231]
Противники большевиков, напротив, заявляли, что приключилась “непоправимая беда”, что произошло “крушение красоты и традиции”, что “вопреки радужным надеждам торжествуют грубые и низменные инстинкты”
[232]. Художник Мстислав Добужинский воспринял обстрел Кремля как “гибель России”
[233].
Ситуацию в Москве суммировал левый американский репортер Джон Рид: “Обозленные попы. Обозленные буржуазные художники и др. Несчастные обозленные бедняки, которые крестятся и что-то бормочут, глядя на Кремль. Обозленные толпы спорщиков на Красной площади. Эти последствия боев представляют опасность для большевиков”
[234].
Паустовский, как и многие московские интеллигенты, в дни октябрьского переворота относился к большевикам с большим недоверием. Об этом он попытался сказать в 1958 году, опубликовав в своем автобиографическом повествовании “Начало неведомого века” следующее, весьма смелое по тем временам высказывание о программе большевиков: “Многое я принимал, иное отвергал, особенно всё, что казалось мне пренебрежением к прошлой культуре”.
Свое осуждение варварского обстрела Кремля Паустовский вложил в уста двух выдуманных им персонажей, один из которых, старый архитектор, символизировал собой московскую интеллигенцию, а другой, отставной солдат-пекарь, представлял “простой народ”. Вот как в описании Паустовского, необычно откровенном даже для времен оттепели, они реагируют на звуки артиллерийской канонады в октябре 1917 года:
“– Неужто по Кремлю? – тихо сказал старый пекарь.