Но раздавались и диссонирующие голоса, о которых услужливо сообщали секретные осведомители. На стол Сталину ложились рапорты НКВД с цитатами из приватных разговоров многих видных деятелей культуры. Самое поразительное – это смелость, с которой люди отвергали критику в адрес Шостаковича, догадываясь при этом, кто именно за ней стоит.
Вот некоторые из этих удивительно смелых высказываний.
Андрей Платонов: “Ясно, что кто-то из весьма сильных случайно зашел в театр, послушал, ничего в музыке не понимая, и разнес”.
Юрий Олеша: “Авторы этой статьи дискредитируют себя. Большое искусство будет жить вопреки всему”.
Сергей Городецкий: “Хотя и написали, что Шостакович создал чепуху, а я всем и каждому скажу, что «Леди Макбет» – лучшее произведение советской музыки; это безобразие писать как закон то, чего хочет чья-то левая нога”.
Исаак Бабель: “Ведь никто этого не принял всерьез. Народ безмолвствует, а в душе потихоньку смеется”.
Николай Мясковский: “Я опасаюсь, что сейчас в музыке может воцариться убогость и примитивность”.
Юрий Шапорин: “Эта статья хуже РАПМовской критики. Если во времена РАПМа можно было жаловаться, например, в ЦК партии, то теперь апеллировать некуда. Мнение «одного» человека – это еще не то, что может определить линию творчества. Шостаковича доведут до самоубийства”
[411].
Сталину, конечно, было крайне неприятно читать подобные нелицеприятные отклики на его руководящие указания. Но вряд ли они могли повлиять на его позицию. Гораздо более существенным оказалось письмо по поводу “Сумбура вместо музыки”, которое в марте 1936 года отправил вождю Горький – живой классик, любимец Ленина и личный друг Сталина.
В своем письме Горький весьма резко отозвался о кампании против Шостаковича: “Статья в «Правде» ударила его точно кирпичом по голове, парень совершенно подавлен. ‹…› Да и критика сама по себе недоказательна. «Сумбур» – а почему? В чем и как это выражено – «сумбур»? Тут критики должны дать техническую оценку музыки Шостаковича. А то, что дала статья «Правды», разрешило стае бездарных людей, халтуристов всячески травить Шостаковича. Они это и делают”. Горький, разумеется, тоже понимал, кто является подлинным вдохновителем атаки на Шостаковича. Но он делал вид, что не догадывается об этом, и переубеждал Сталина цитатами из самого Сталина: “Вами во время выступлений Ваших, а также в статьях «Правды» в прошлом году неоднократно говорилось о необходимости «бережного отношения к человеку». На Западе это слышали, и это приподняло, расширило симпатии к нам. Но вот разыгралась история с Шостаковичем. ‹…› Выраженное «Правдой» отношение к нему нельзя назвать «бережным», а он вполне заслуживает именно бережного отношения как наиболее одаренный из всех современных советских музыкантов…”
[412]
* * *
Горький не случайно подчеркивал негативную реакцию Запада на весь этот громкий культурный инцидент. Он доводил до сведения Сталина, что акция, задуманная вождем как чисто внутренняя, приобрела международный резонанс. Вот этого диктатору в тот момент хотелось бы избежать.
Вдобавок Горький намекал на то, что Шостакович может кончить жизнь самоубийством. Несколько лет назад покончил жизнь самоубийством Маяковский, и Сталину совсем не нужно было, чтобы еще один “лучший, талантливейший” (как он охарактеризовал поэта) повторил трагический жест Маяковского.
Сталин, похоже, начал понимать, что перегнул палку. Но просто так отступить, разумеется, не мог. Чтобы совершить отходный маневр, ему, парадоксальным образом, нужен был встречный шаг Шостаковича. И Шостакович этот шаг сделал. Он интуитивно повторил гамбит, разыгранный в сентябре 1826 года (т. е. почти 110 лет назад) Пушкиным при его исторической встрече с императором Николаем I.
Тогда Николай I, как известно, спросил Пушкина, присоединился ли бы тот к направленному против монарха мятежу декабристов. Пушкин на этот вопрос ответил утвердительно. После чего последовал другой “вопрос ребром” Николая I: переменился ли образ мысли поэта, дает ли он слово думать и действовать теперь иначе? Пушкинский ответ был примечательным: только после длительного молчания протянул он императору руку и обещал “сделаться другим”.
Пушкинский интуитивный расчет оказался верным. Николай I ценил прямоту и откровенность. Он простил поэта и объявил его “умнейшим человеком в России”.
Шостаковичу пришлось пройти через нечто похожее. 7 февраля 1936 года, на другой день после опубликования в “Правде” редакционной статьи “Балетная фальшь”, являвшейся сталинским разгромом его поставленного в Большом театре балета “Светлый ручей”, композитор был призван председателем недавно созданного Комитета по делам искусств Платоном Керженцевым на собеседование. Чиновник хотел выяснить реакцию Шостаковича на сталинскую публичную порку. До личного разговора Сталин либо не снизошел, либо, что вероятнее, на него не решился – не хотел показать себя профаном в музыкальных тонкостях.
Сохранился рапорт Керженцева
[413], направленный им Сталину после этой встречи. Через Керженцева композитору передали два предложения: первое – поездить по деревням Советского Союза и, записав народные песни, выбрать из них и гармонизовать сто лучших; второе – перед тем как он начнет писать новую оперу или балет, представить наверх либретто на проверку. Шостакович в обоих случаях ответил согласием, но, как мы знаем, не выполнил ни одного, ни другого своего обещания.
Но Сталин также поставил перед Шостаковичем каверзный вопрос, аналогичный тому, который Николай I когда-то задал Пушкину: “Какие выводы он сделал для себя из статей в «Правде»? Признаёт ли он полностью критику его творчества?”
Мы знаем, что Шостакович думал на самом деле об этой “критике”. От “Леди Макбет” он отказываться не собирался, решительно заявив другу в приватной беседе: “Если мне отрубят обе руки, я буду все равно писать музыку, держа перо в зубах”. Но Керженцеву он этого не сказал, а поступил по-пушкински мудро, ответив, что “бо́льшую часть он признаёт, но всего еще не осознал”.
Сталина, как и Николая I в свое время, подобный ответ, по-видимому, удовлетворил. Многие тогда ожидали, что “формалист” Шостакович будет репрессирован – ведь видные партийные начальники в те дни публично грозили, что к “формалистам”, которых уже приравнивали к контрреволюционерам, “будут приняты все меры воздействия вплоть до физических”.
Но Сталин, вопреки этим ожиданиям, решил Шостаковича не трогать. Вместо этого он обратил свое внимание на Большой театр. А там, как того и следовало ожидать, спешно прошли организованные собрания, на которых обсуждались руководящие статьи в “Правде” о “формализме” и “натурализме” – тем более что они напрямую касались спектаклей, показанных именно Большим (опера и балет Шостаковича).