Греки легко «заимствовали» (опуская эвфемизмы – попросту воровали) чужеземные идеи. Эта мысль вызывает у меня неловкость: у греков – масса подражаний?! Оказывается, сами они выдумали не так уж много: алфавит взяли у финикийцев, медицину и скульптуру – у египтян, математику – у вавилонян, литературу – у шумеров, то есть беззастенчиво занимались интеллектуальным грабежом. При всех своих недостатках (вспомним рабство и отношение к женщинам) афиняне не знали комплекса неполноценности, связанного с использованием чужих изобретений. Как говорил Гёте, «не признавать себя плагиатором – неосознанная гордыня». И греки это прекрасно понимали.
Звучит кощунственно. Был ли плагиатором Эйнштейн? Бах? Пикассо? Да – в том смысле, что они свободно заимствовали у других. Скажем, на Пикассо сильно повлияли Веласкес, Ван Гог и африканское искусство; на Баха – Вивальди и лютеранские гимны. Разумеется, полученное наследие было переосмыслено. Но так случилось и в Афинах: заимствованные идеи были «афинизированы». Или, как без лишней скромности выразился Платон: «Что греки заимствуют у чужеземцев, они делают совершенным».
Взять хотя бы керамику. Ее знали еще коринфяне. Но они не шли дальше стандартного животного фриза. Вазы выглядели неплохо, но однообразно и скучно. Афиняне сделали богаче цвета и добавили сюжеты из человеческой жизни: обнимающаяся пара, играющий ребенок, чтение стихов на пиру… Или статуи: они существовали у египтян тысячелетиями ранее, но невыразительно-безжизненные. В руках афинян камень ожил – из него проступил человек.
Эта готовность позаимствовать и усовершенствовать отличала Афины от соседей. Афиняне были более восприимчивы к чужеземным идеям и, судя по всему, более открыты. На пирах они читали не только местную поэзию, но и стихи поэтов из чужих краев. Они включили в лексикон много иностранных слов и даже начали носить иностранную одежду. Афины совмещали в себе греческое начало с чужеземным, чем-то напоминая Нью-Йорк – город одновременно американский и неамериканский.
Афиняне открыли двери не только для заморских товаров и идей, но и для самих чужеземцев: пусть ходят по городу – даже во время войны. Довольно рискованная политика – это признавал и сам Перикл: «Противник может проникнуть в наши тайны и извлечь для себя пользу». Спартанцы, напротив, отгородились стеной от внешнего мира – а ничто не убивает творческое начало быстрее, чем стена.
Иностранцев, поселившихся в Афинах, именовали метеками («переселенцами»). Вклад метеков в местную культуру был очень значительным. Например, из их числа происходили некоторые видные софисты. Афины же вознаграждали их всем – от обычного венка до трапез за казенный счет.
Психологи утверждают, что на индивидуальном уровне творческий характер отличается прежде всего «открытостью опыту». Как показали исследования Дина Симонтона, аналогичным образом обстоит дело и с целыми странами. Он изучил страну, которая издавна славилась закрытостью, – Японию. Рассматривая длительный отрезок времени (между 580 и 1939 гг.), Симонтон соотнес «приток внешней культуры» (через путешествия за границу, иммиграцию и т. д.) с национальными достижениями в таких областях, как медицина и философия, живопись и литература. Обнаружилась четкая корреляция: чем более открыта Япония, тем выше ее достижения, особенно в искусстве. По мнению Симонтона, это относится ко всем обществам; каждому скачку предшествует усвоение чужеземных идей.
Впрочем, двигателями инноваций служат не сами идеи. Идеи лишь высвечивают обычно незримое море, именуемое культурой. Люди осознают ограничения своей культуры и начинают задумываться о новых возможностях. Как только ты понимаешь, что вот здесь можно поступить иначе, а вот об этом – подумать иначе, перед тобой открываются новые пути. «Осознание культурного многообразия помогает освободить ум», – говорит Симонтон.
Афиняне проявляли терпимость не только к странным чужеземцам, но и к местным эксцентрикам, которых было не счесть. Скажем, Гипподам, создатель градостроительной системы, носил длинные волосы и дорогие украшения, но одну и ту же дешевую одежду в любое время года. Афиняне подшучивали над чудачествами Гипподама, но поручили ему важную работу: строить Пирей, местный порт. Они добродушно относились даже к Диогену, который жил в глиняной бочке и высмеивал всех без разбора, даже людей знаменитых и могущественных. (Когда Платон сказал, что человек – это двуногое без перьев, Диоген принес к нему ощипанного петуха со словами: «Вот платоновский человек!»
[22]) А еще был философ Кратил, который считал, что мысль словами невыразима, и изъяснялся лишь жестами. Всем им афиняне были рады.
Вечером, вернувшись в гостиницу, я следую совету Роберта и пристраиваюсь на диван с Фукидидом. Может, и зря. С Фукидидом не лежат. С Фукидидом бьются и сражаются. В этом полководце нет ничего лилейного: сплошные острые углы и холодные факты. Я пытаюсь понять его, взглянуть на него глазами Питта, но чтение идет туго – и я обретаю утешение в словах Эдит Гамильтон: «На страницах Фукидида нет радости». Аминь.
Впрочем, автор он глубокий и интересный: первый в мире историк и журналист (прости, Геродот). Рассказывая о великой чуме 430 г. до н. э., он описывает и медицинские симптомы, и общую картину невиданного страдания, охватившего Афины. По словам Фукидида, у людей, «до той поры совершенно здоровых, без всякой внешней причины вдруг появлялся сильнейший жар в голове, покраснение и воспаление глаз… начинались тошнота и выделение желчи всех разновидностей, известных врачам, с рвотой, сопровождаемой сильной болью». Однако медики той поры были бессильны перед чумой. Фукидид добавляет: «Все мольбы в храмах, обращения к оракулам и прорицателям были напрасны».
Вот и все, что Фукидид говорит о богах. Зевс, Аполлон, Афина и другие боги не появляются на его страницах. И это не случайно. Он не мог сказать, что боги не существуют (такое кощунство могло бы выйти ему боком), а потому просто игнорировал их. Подчас работа гения заметна не в словах, а в паузе между ними…
Я читаю дальше. Страница за страницей Фукидид в красках раскрывает передо мной различные формы смерти и страдания. Да, древние афиняне остро ощущали свою смертность. И мне думается, что, как ни странно, это осознание способствовало творческому прорыву.
Недавно психологи Кристофер Лонг и Дара Гринвуд исследовали взаимосвязь между осознанием смерти и творчеством. Они просили испытуемых студентов сделать юмористические подписи к карикатурам из New Yorker. Наиболее творческие и интересные результаты вышли у тех, кому досталась тема смерти.
Чем это вызвано? Только ли смехом перед лицом смерти? Или здесь скрыто нечто большее?
Филолог Арман Д'Ангур, который изучал также психотерапию, полагает, что способность осмыслить горе – одно из объяснений греческого чуда. «Неумение признать и оплакать потерю часто ведет к угасанию важных творческих импульсов… и лишь через приятие потери можно начать все заново и вернуть доступ к источникам творчества», – говорит он в своей книге «Греки и новое». Это важные слова. По его мнению, плач, глубоко сознательное приятие утраты способствует не только психическому здоровью, но и творческой жизни.