Свифт не чаял помощи от аристократии и обратился к собратьям по перу – части группы талантливых людей среднего сословия, пустившихся в знаменитое странствие, превратившее сырые и туманные островки на окраине Европы в центр торговли, науки, философии, коммерции и промышленности для всей планеты.
Ради этого Свифт был готов вести политическую игру и обратился напрямую к самой королеве Анне. Он подчеркивал, что стабильный язык будет «значительным образом способствовать прославлению царствования Ее Величества» и что если задача исправления языка не будет выполнена, то, возможно, последующие поколения не узнают о славе королевы, так как исторические тексты не будут понятны вследствие изменений в языке. Если история не будет записана «словами более долговечными, чем медь, чтобы потомки могли прочесть их и тысячу лет спустя», нельзя гарантировать, что «память сохранится на сотню лет дольше, чем по несовершенной традиции».
Толковать такой подход можно по-разному: кто-то сочтет это циничной интригой с целью заполучить благосклонность короны в борьбе за любимый проект; кто-то обвинит автора в чрезмерном тщеславии в безрассудной попытке «регулировать» нечто, не подлежащее регулированию, то есть ограничить значения слов; кто-то скажет, что он попросту потерял голову от сомнительного сравнения с античными классиками, чье обращение к потомкам было обусловлено обстоятельствами, весьма отличными от тех, что сопутствуют беспокойной истории английского языка. А кто-то, как и я, увидит в этом крик боли, оттого что его слова, его творчество, наглядное доказательство его нелегкой жизни и неоскудевающего воображения, будет отдано на милость языка, изменения в котором обескровят, замутят его труд и в конечном счете похоронят его заживо. Автор глядел «на свои великие деянья»
[33] и отчаивался.
В поддержку Свифта выступал и его друг Аддисон из «Зрителя», эссеист, оказавший значительное влияние на многих писателей своего времени по обе стороны Атлантики (в частности, Бенджамин Франклин брал его труды за образец для совершенствования собственного стиля). Вот что он писал в 1711 году: «Я желал бы, чтобы были назначены особые заведующие языком (superintendents of our language), как назначены согласно Конституции лица, в чьи задачи входит охрана законов, свобод (liberties) и коммерции (commerce); и чтобы эти заведующие языком не пропускали к нам слова иностранного происхождения, а особенно, чтобы не позволяли распространяться (becoming current) в нашем государстве французским выражениям, в то время как наши собственные не менее ценны (valuable)».
Стоит ли говорить, что мы снова оказались в состоянии войны с французами. Аддисон использовал эту войну в качестве образца столь ненавистного ему бедствия: «Если мы побеждаем в битвах, которые можно описать нашим собственным языком, почему наши газеты так невразумительно пишут о подвигах, а французы успевают угодливо дать нам взаймы часть своего языка даже раньше, чем мы узнаем, как они были побеждены?» (Аддисон наверняка знал, что приведенные выше утверждения так и пестрят словами французского происхождения, вроде liberties, commerce, language, current, valuable.)
Выходило так, что на войне молодые люди (возможно, даже светские щеголи) писали письма домой, гордо приправляя текст новомодными словечками, чтобы озадачить, а то и позлить родителей. Они писали о morass (болото) и reconnoiter (разведка), о pontoons (понтоны) и fascines (фашины), о hauteur (высокомерие; надменность) Corps de Reserve (резервный отряд) и Charte Blanche (карт-бланш) – и дома многие из этих слов родной язык безропотно переваривал и преподносил окружающим как английские. Даже Аддисон при поддержке модного и влиятельного журнала «Зритель» был не в состоянии сдерживать этот поток.
Свифт намеревался основать академию, подобную тем, что уже существовали во Франции (с 1635 года) и Италии (с 1582 года), чтобы установить и уточнить (в значении «регулировать») английский язык. Драйден и Ивлин внесли аналогичное предложение несколькими годами ранее, но далеко не продвинулись: даже формирование комитета оказалось невыполнимой задачей. Свифт идет в наступление. Он хочет, чтобы академия сформулировала грамматические правила, выбраковала отклонения, внесла исправления и разработала постоянные нормы. В 1712 году он написал «Предложение об исправлении, улучшении и закреплении английского языка». «Закрепление» звучало солидно. Он хотел исправить язык таким образом, чтобы его произведения (в отличие от творений Чосера) можно было легко и правильно читать много веков спустя. «Я не вижу необходимости в том, чтобы язык постоянно менялся», – утверждал он. Он хотел неизменности, как в классической латыни и греческом, хотя и они претерпели значительные изменения в процессе своего развития и закрепились только после того, как их письменность стала «мертвым» языком. В «Путешествиях Гулливера» Свифт высмеивает попытки изменить язык, изображая их в карикатурном виде.
Академия Свифта, как и невостребованный «праязык» Уилкинса, не привилась. Парируя предложение Свифта, от лица многих рядовых носителей английского языка высказался Джон Олдмиксон, заявив, что был бы рад, если бы язык можно было установить, но это невозможно: «Пытаться установить язык на времена, отстоящие от нашей эпохи, доктор [Свифт] может с тем же успехом, что и основать общество по поиску философского камня, вечного движения, долготы и прочих находок». В отношении долготы он, впрочем, ошибался.
А тем временем наблюдательные люди замечали, что французы, к примеру, продолжали изменять свой язык, несмотря на наличие у них академии. В 1714 году скончалась королева Анна, у власти поддерживавших идеи Свифта тори сменили виги, а трон занял мало интересующийся английским языком немец. Идея создания академии обрушилась прежде, чем был заложен первый камень в ее основание.
В доводах Олдмиксона есть одно важное выражение – «наш язык». Многие англичане очень гордились «своим» языком. Они видели в словах воплощение своего характера и были правы. Они были убеждены, что язык воплощает, хранит и поддерживает английский дух личной свободы, дух сопротивления центральному регулированию, когда кто-то пытается учить их жить. Если кто и «попытается предпринять первую серьезную попытку навести порядок в языке» (по выражению Дэвида Кристала), это должна быть личность редкая, эрудированная чуть ли не на сверхъестественном уровне, непреклонная, несговорчивая и чрезвычайно энергичная. Вот что нужно было английскому языку: лидер, осознающий уникальность (в их понимании этого слова) языка, которым они дорожили.
И вот настал час и пришел доктор Сэмюэл Джонсон, грозный филолог, оказавший значительное влияние на лондонские умы, маяк своей эпохи, отчаянный меланхолик и, подобно Ньютону, весьма эксцентричный человек.
В 1755 году был издан двухтомный словарь Джонсона, результат кропотливого семилетнего труда, который он осуществил практически в одиночку. У членов Французской академии за полвека до Джонсона ушло около 45 лет на составление словаря Французской академии 1694 года и затем еще 18 – на редактирование и исправление. В беседе с Джоном Адамсом Джонсон рассчитал свое положение по отношению к французам, которые, естественно, предстали в крайне невыгодном для себя свете, и 40 членам их академии и заключил, что трое англичан стоят по меньшей мере сотни французов. Это заявление было горячо принято публикой (имелось и еще более лестное соотношение – 1:500: 40 французов, умноженных на 400 лет и поделенных на одного англичанина за три года). Несмотря на похвальбу, достижения Джонсона впечатляют. Он собрал 43 000 слов и дал им определения. Он указал, что и почему было им пропущено, и, несмотря на некоторую предвзятость, недочеты и недостатки, задал тон последующим словарям английского языка. Ключевым моментом при оценке его труда было то, что впервые в истории языка появился словарь, проиллюстрированный цитатами. На титульном листе автор словаря отметил, что тщательно подбирал цитаты из «лучших писателей».