Пуля ударила ему в правое плечо, откинув к стойке. С бокового входа в бар ввалилась та полицейская бабенка, пахнув холодным воздухом снаружи. Ее свалявшиеся волосы набухли кровью, сбоку по лицу змеились кровавые потеки. От слабости, ран и потраченных усилий она едва держалась на ногах. Бадди сунул руку под рубаху, где у него лежал отнятый у Ллойда Хопкинса пистолет, в то время как Элли пыталась примериться ко второму выстрелу. Боли от раны не было, однако рукав рубахи набряк черной, вязкой жидкостью. Люд вокруг орал и вопил, силясь сделать между собой и Бадди как можно больший зазор. Большинство были уже на полу или искали укрытия под столиками и хлипкими стульями.
Бадди ощутил, как тело меняется. Его словно растягивала, распяливала на разрыв какая-то незримая сила. Он взглянул на свои руки и увидел, что поры на них донельзя расширились, он был словно изрыт дырками в ноготь шириной. Из них источалась и выбрызгивалась черная жидкость, как при извержении малюсеньких вулканчиков. Они все более обильно проступали на лице, а на глаза изнутри давил словно мешок с водой, отчего глазницы набрякали и зрение туманилось. Великий червь набухал и грузно шевелился; чувствовалось, как он пускает щупальца по всему организму, отчего нутро сдавливалось мучительными спазмами. Одежда под прущими на волю наростами начала местами рваться, и наверху мелкими угрями ветвились завитки.
Рука Бадди нащупала ствол и вынула его из-за пояса. Дуло коповского пистолета дрогнуло, и он выпал из рук Элли, бессильно оседающей вниз по косяку. Бадди целился, сопровождая стволом ее движение. Ее он различал синеватой рябью, почти теряющейся на фоне сгущающейся черноты. Он мог ее сейчас убить или использовать для выхода той невиданной силы, что грозила его ошеломить. Бадди бросил пистолет и сделал шаг к поверженной полицейской.
Что-то прорвало дыру прямо в центре его существа. Из груди, обдавая столы и пол, рванул черный фонтан. Бадди кинуло вперед, прямо через Элли, и, чтобы как-то удержаться, он растопыренными руками заскреб по стенам. Чуя массивный шок, перенесенный организмом, открыл рот для вопля. В груди зияла здоровенная рана.
Он приложил к ней руки; вероятно, наконец он узрел своего черного червя, конвульсивно пожирающего гнилые остатки плоти. Движения его были судорожны и мучительны, как будто он чувствовал, что конец Бадди близок, и рвался сжевать то, что осталось от тела носителя, пока тот окончательно не изошел.
Повернув голову, он увидел в баре Лопеса, держащего у плеча крупноствольный дробовик. Рот Бадди был наполнен жидкостью. Она сочилась из углов рта, мешая говорить, и с подбородка стекала в рытвину раны на груди. Зрение отказало, и в тот момент, когда звено между червем и собственной сущностью оборвалось, Бадди ощутил внутри себя неимоверную глушь.
– Не излечиться, – пробулькал Бадди. В своей последней муке он скалился, а его рот был месивом из чего-то желтого и черного, как непрожеванные остатки осиного роя. – От рака не излечиться.
Бадди вслепую поднял ствол, и тут Лопес снес ему выстрелом полчерепа.
VI
К тому времени как прибыла полиция штата, останки Бадди Канцера на полу бара превратились в темную слипшуюся массу, и лишь изорванная одежда, сапоги и белая шляпа показывали, что у этого месива была когда-то форма человека.
Назавтра лег снег, и позднее кучи земли омрачили белизну городского кладбища, где хоронились тела. Похороны были не последние, потому как жертвы Бадди Канцера одолевались недугом, которым он их поразил. Кто-то умер быстро, другие угасали неделями. Дольше месяца никто не протянул.
Бар Рида закрылся. Закрылся и истонский мотель, поскольку Джед изошел следом за своим сыном Филом. Люди стали разъезжаться по новым местам, а городок стал приходить в упадок, словно бы Бадди изыскал способ сгноить и его улицы вместе с домами. Для Истона это было началом конца. Уехал даже Лопес, идя по следу боли и смерти в Колорадо. Там он пил пиво с Джерри Шнайдером, который рассказал ему о том, что видел на бенсоновской ферме. Он проехал через Вайоминг и Айдахо, а потом оказался в Небраске, где след подыссяк. Позднее Лопес вернулся в Нью-Гэмпшир и вместе с Илэйн Олссен осел возле Нашуа. Он никогда не забывал о Бадди Канцере. Кто ж забудет ракового ковбоя.
***
Посреди пустыни западной Невады открывает глаза человек в поношенной джинсе. Он лежит на песке, и хотя его безжалостно палит солнце, кожа у него не обожжена. Своего имени он не помнит; не помнит и того, как здесь очутился. Знает лишь, что нутро ему сводит боль и ему необходимо к кому-то притронуться.
Человек поднимается на ноги, и ковбойские сапоги из кожи варана кажутся ему странно знакомыми. Человек отправляется в сторону шоссе.
Демон мистера Петтингера
Епископ был похож на скелет с длинными, без морщин пальцами и выступающими руслами вен, извилисто струящимися по бледной коже словно древесные корни по снежному покрову. Лысая как коленка голова сужалась на темени в шишак; лицо было скрупулезно выбрито или же не имело волос в принципе, что лишний раз указывало на подавление плотских аппетитов. Облачен епископ был исключительно в пурпурные и багряные тона, сразу после белого воротничка, покоящегося на шее подобием сползшего нимба. Когда он встал для приветствия, текучие складки одежд смотрелись таким контрастом бледной остроте головы, что мне на ум невольно пришло сравнение с окровавленным кинжалом. Я неотрывно глядел, как пальцы его левой руки медленно и тщательно обвивают чашечку трубки, а правая нежно уминает в нее табак. Было что-то поистине паучье в том, как скрытно шевелятся его пальцы. Пальцы епископа мне не понравились, да раз уж на то пошло, мне не понравился и сам епископ.
Мы сели у противоположных сторон мраморного камина в его библиотеке, зарешеченный огонь которого был единственным источником света в обширном помещении, пока епископ не зажег спичку, которую поднес к своей трубке. Это действие как будто подчеркнуло глубину его глазниц и придало желтоватый оттенок белкам его глаз. Я смотрел, как при затяжках впадают его щеки, и когда сосущие движения стали мне непереносимы, я перевел взгляд на тома, расположенные на полках. Подумалось: сколько из этих книг епископ прочел. Он показался мне человеком из тех, кто книги недолюбливает, исподволь порицая семена крамолы и вольнодумства, которые они могут посеять в умах не столь вышколенных, как у него.
– Каково ваше самочувствие, мистер Петтингер? – спросил епископ, когда трубка, к его удовольствию, раскурилась.
Я поблагодарил его за заботу и ответил, что с некоторых пор чувствую себя гораздо лучше. У меня еще оставались некоторые нелады с нервами, и ночами я, бывало, метался во сне от грохота канонады и суеты крыс в окопах, но рассказывать об этом сидящему напротив человеку было бессмысленно. Были такие, кто возвращался в гораздо большей степени распада, чем я, с телами изувеченными, а умом, разбитым вдребезги, словно хрустальная ваза. Я каким-то образом умудрился сохранить все свои конечности, а отчасти и рассудок. Мне нравилось полагать, что Бог, по всей видимости, оберегает меня во всех моих перипетиях, даже когда складывалось впечатление, что Он повернулся к нам спиной и бросил нас на произвол судьбы, а в наиболее беспросветные моменты казалось, что Он давно меня отверг, если вообще когда-либо существовал.