– Не тревожься, мой дорогой Филипп, – сказал я. – «Фиолетовый осел» не появится в Галилейском озере, хоть оно и называется иногда морем. А умеренное мужеложство – это хорошо, еще царь Давид говорил о своем любовнике Ионафане, что его любовь была для него превыше любви женской. Просто знайте меру. Во всем. В курении кифа, в смехе, в гневе. Скорбите тоже в меру. Иначе утратите волю, и духи земли будут творить свою волю через вас. Истый мужеложник и скорбец во власти духа может стать таким бешеным, что когда-нибудь убьет любовника только за то, что он не с той стороны очистил ему от кожуры индийский плод
[38]. Буквы имени такого человека сами собой могут перескакивать с места на место, образовывая ненужные, а порой и опасные сочетания. Добродетель, как говорил учитель Сократ, зиждется на контроле над сладострастием.
Вскоре вернулся Иона и принес кувшин сикеры из лавки. На деньги, которые остались от тех, что я ему дал, он купил себе немного конфет из меда с протертыми ягодами. Он подсел к костру и начал что-то рассказывать, смеясь, его лицо в свете огня было особенно нежным и юным. Он сделал несколько глотков сикеры, сразу опьянел, сходил в амбар, нашел в своих вещах сердоликовые бусы, надел их, затем скинул хитон, оставшись только в повязке на бедрах, и стал танцевать с тимпаном. Белый шелк повязки светился на его смуглом теле, которое, казалось, было покрыто короткой нежной шерстью, сверкали его жемчужные зубы, кошачьими манерами он был подобен богине Баст, и мы залюбовались им. В такт его хищным движениям мы начали хлопать в ладоши и запели песню.
Во всей внутренней тьме, окружавшей Кафарнаум и озеро, и спящий Израиль, во всем утлом и непристойном мире он танцевал, как бог, только для нас – и это было прекрасно, Иона олицетворял цветущую мужскую красоту, какой она предстает в период преображения юноши в молодого мужчину.
Один Матфей не поддался его очарованию – он отошел к амбару, сел там у двери, зажег лампу, развел чернила и с деловитым видом принялся записывать что-то.
Иона прожил с нами еще неделю, а затем познакомился в городе с каким-то заезжим торговцем-эллином, немолодым, но состоятельным. Спустя час Иона отдался ему в городской терме. На следующий день, уводя караван из города, эллин забрал Иону с собой.
От козы и человека рождается фавн. От козла и женщины – сатир. От сатира и нимфы родился юноша Ампел, возлюбленный Диониса, ставший звездой в чертоге Цедек. Но мне всегда хотелось знать, кто в мире фантомов рождается от двух мужчин? В одном я уверен: два мужа в постели – это лучше, чем мул и осел, запряженные в одну телегу. Мул и осел никогда не смогут идти рядом, а мужчины при желании всегда найдут общий язык.
Иногда мне кажется, что Иона танцует на берегу озера до сих пор, хотя все мы, глазевшие на него тогда, давно превратились в мумии. Камни поют под его ногами, стираясь в песок, местные рыбаки бесконечно чинят свои сети, девочки превращаются в желчных старух, матери проклинают своих нерадивых сыновей, сотни раз отцветает гибискус, а Иона продолжает танцевать; днем его гибкое тело кажется темным, во тьме оно источает свет, а если лунной ночью бросить ему под ноги горсть зерен финикийского яблока
[39], он примет их за драгоценные антраксы, опустится на колени, чтобы собрать, и в этот момент ты можешь без единого лишнего слова вложить в его прекрасный рот свой пылающий зайин.
Глава 24
Священники
Я вел тихую жизнь в Кафарнауме, но громкие слухи обо мне не утихали. Как будто некий сказочный дух бродил по дорогам и каждый день вытворял что-то от имени Йесуса Нацеретянина. Впрочем, ко мне продолжали приходить люди: из Декаполиса, Иудеи, Финикии, Итуреи, из Махерона и Масады. Приезжали на ослах, приплывали на лодках.
Больше всего, конечно, шли из Галилеи и сопредельной Самарии. И почти все хотели что-то получить. Взять. Схватить свое исцеление, а дальше пусть хоть исчезнет весь предательски здоровый мир в пасти Таннина
[40]. Прав был мой наставник в медицине Априм, говоря, что в болезни человек либо становится святым, либо думает только о себе и ради исцеления готов задушить ближнего. Последнее, конечно, чаще.
Я понял, что мое имя стало жить своей жизнью в воображении народа, но знал бы еврейский народ, как я временами ненавижу его.
Где-то там, за Гергесой, за цепью гор, пролегала Via Regia
[41], ведущая из Египта в Дамаск и дальше, в древний город Рецеф. Однажды ко мне принесли эфиопского вельможу с застарелой опухолью в животе. Рабы тащили его по этой дороге полторы тысячи стадий, он добирался ко мне из Аксумского царства, с другого берега Эритрейского моря. Большую часть пути они проделали на корабле, который остался ждать их в порту Эцион-Гевера.
Он так ослаб, что едва мог говорить, и тяжелые золотые перстни спадали с его иссохших коричневых пальцев.
Через толмача он сказал мне, что является потомком самого царя Соломона и царицы Савской (а значит, происходит из того же колена, что и я), но в это трудно было поверить, глядя на его сморщенное черное лицо с оттопыренными ушами, похожее на рожицу старой обезьяны. Разве что кожа его была чуть светлее, чем у обычных эфиопов.
Я уже не мог ему помочь. Слуги отнесли его в город, и через несколько дней он умер, найдя последний приют среди могил кафарнаумских рыбаков и садоводов.
Как он узнал обо мне? Наверно, какой-то еврей-торговец посетил те земли в поисках дешевой слоновой кости, леопардовых шкур, эбенового дерева и редких благовоний.
Однажды привели молодого мужчину, больного прогерией. Говорят, с такой болезнью редко доживают до десяти лет, а этому было двадцать. Его тело стремительно старело, и он выглядел как паломник, вернувшийся со звезды, где время течет быстрее. Я помазал ему лоб и руки ароматным маслом, и это было все, что я мог сделать. Старость, хоть и преждевременная, непобедима.
Часто приносили умирающих детей. Я сумел спасти лишь нескольких, одним из них был белокурый мальчик-раб с севера, который задыхался – у него воспалилось горло, и от этого появилась пленка, которую я проткнул пальцем. Но всегда, спасая ребенка, хотя это и получалось редко, я чувствовал вину за то, что обрекаю его на жизнь: может быть, Бог послал эту душу на землю в виде наказания последний раз, а я делаю так, чтобы наказание было доведено до конца, чтобы человек познал бесконечную боль мира, испил эту чашу до дна.
Ведь самое обременительное, что может быть вообще, – это осознание реальности своей плоти, которая независимо от твоей воли стремится только к одному – к распаду на атомы и погружению в апейрон, в безликое первовещество, как установил Демокрит Абдерский, если копия греческого текста этого учителя, попавшая ко мне, переписана верно.