Обычные фрукты и другие мысленные эксперименты
Итак, Риверс пришел в полнейшее замешательство перед последним препятствием и отказался от идеи, что «синий» – это чисто культурная условность. Он не смог заставить себя признать, что люди, которые видят синий так же ярко, как он, все-таки находят естественным рассматривать его как оттенок черного. И, честно говоря, его трудно винить: даже сегодня, располагая множеством неопровержимых доказательств, мы с большим трудом признаем, что синий и черный кажутся нам разными цветами только в силу культурных условностей, на которых мы воспитаны. Наши глубочайшие инстинкты и внутреннее ощущение убеждают нас, что синий и черный – действительно отдельные цвета, как зеленый и синий, в то время как, например, темно-зеленый и светло-зеленый на самом деле просто разные оттенки одного цвета. Поэтому, прежде чем мы перейдем к заключительному этапу в поисках источника цветовосприятия, мы приостановим наше историческое повествование и проведем три мысленных эксперимента, которые наглядно продемонстрируют власть культурных условностей.
Первый эксперимент – это невозможная история. Давайте представим, как могли бы развиваться дебаты о цветовой чувствительности, если бы они проводились не в Англии и Германии, а в России. Представьте себе русского антрополога XIX века, скажем Юрия Магновьевича Гладонова, который едет в экспедицию на далекие Британские острова у северного побережья Европы, где несколько месяцев общается с нелюдимыми туземцами и подробно тестирует их физические и умственные способности. По возвращении он приводит в изумление Императорскую академию наук в Санкт-Петербурге сенсационным докладом. Оказывается, туземцы Британии выказывают прелюбопытнейшую путаницу в своей цветовой терминологии, касающейся синего и голубого частей спектра. Туземное население этих туманных островов фактически не различает синий и голубой и называет их одним и тем же словом! Сначала, заявляет Гладонов, он решил, что у туземцев какой-то дефект зрения, возможно, из-за недостатка солнечного света большую часть года. Но когда он проверил их зрение, то обнаружил, что они довольно хорошо отличают синий и голубой. Просто настаивают на том, чтобы называть оба этих цвета blue. Если попросить их объяснить разницу между ними, они скажут, что один «темно-синий», а другой «светло-синий». Но они останутся уверены, что глупо считать два этих оттенка разными цветами.
Теперь, когда в зеркале отражается нечеткость нашей собственной терминологии, идея, что наш «дефектный» цветовой словарь как-то связан с дефектом зрения, выглядит нелепо. Конечно, те, кто говорит по-английски, способны увидеть разницу между ультрамарином и небесной голубизной. Просто в их культуре они рассматриваются как оттенки одного цвета (даже при том, что эти два цвета на самом деле отличаются по длине волны примерно так же, как голубой от зеленого, что видно на таб. 11 на цветной вклейке). Но если мы посмотрим на спектр глазами носителя русского языка и увидим синий и голубой как два отдельных цвета, нам будет легче представить ощущения тех невежественных первобытных людей, которые не отделяют, скажем, синий от зеленого.
[129] Так же как английский язык объединяет синий и голубой, другие языки объединяют всю зелено-синюю часть спектра. И если так получилось, что вы росли в культуре, где эта часть спектра носит лишь один ярлык – назовем его «зеголний» (или «силений»), – не покажется ли вам глупым, что некоторые языки обращаются с зеголним травяным и зеголним морским как с двумя разными цветами, а не с двумя оттенками одного цвета?
* * *
Второй мысленный эксперимент потребует меньше воображения, чем первый, но для него нужно кое-какое дорогое оборудование. У Риверса не было собственных детей, но соблазнительно думать, что, если бы он изучил трудности западных детей с цветом, он, возможно, не пришел бы в такое замешательство при работе с островитянами Торресова пролива. Ученые давно знали, что постижение детьми цветового словаря идет в высшей степени медленно и с большим трудом. И все же острота этих трудностей не перестает удивлять. Чарлз Дарвин писал, что «тщательно следил за умственным развитием своих маленьких детей, и двое или, как мне кажется, трое из них вскоре после достижения ими того возраста, когда они уже знали все названия обычных предметов, поразили меня тем, что как будто совершенно неспособны дать правильные названия цветам на картинках, хотя я постоянно пытался их этому учить. Я отчетливо помню, как говорил, что у них цветовая слепота, но позже это оказывалось беспочвенным страхом».
[130] Способность детей правильно называть основные цвета значительно помолодела со времени первых исследований вековой давности, когда в отчетах упоминались неправдоподобно поздние сроки – от семи до восьми лет. По современным данным, дети выучивают названия основных цветов значительно раньше, на третьем году жизни. Тем не менее кажется весьма странным, что дети, чьи языковые способности уже достаточно развиты, все еще не могут совладать с цветами.
[131] Удивительно наблюдать, как дети, которые без труда находят круг, квадрат или треугольник, если их просят показать эти фигуры, приходят в полное замешательство, когда их просят выбрать из нескольких предметов желтый, и тянут наугад то, что окажется под рукой. При интенсивном обучении дети второго года жизни могут правильно произносить и применять цветовые слова, но для того, чтобы выучить, что понятие цвета как атрибута не зависит от конкретного объекта, требуются десятки повторений – что совсем не похоже на легкость, с которой дети выучивают названия самих объектов, обычно услышав их всего раз.
Так что же происходит с детьми, которые растут не в той культуре, что показывает им яркие пластмассовые игрушки и учит их названиям цветов, а в культуре, где почти нет искусственно окрашенных предметов, а коммуникативное значение цвета очень ограничено? Два датских антрополога, которым довелось наблюдать изнутри общество полинезийского атолла Беллона
[132], удивлялись тому, как редко беллонцы говорят со своими детьми о цвете. Объясняя разницу между объектами – фруктами или рыбами, которые, с нашей точки зрения, проще всего различать по цвету, беллонцы как будто вообще не замечали их цвет. Антропологи не удержались и спросили, почему так, но получили единственный ответ: «Мы тут не очень много о цвете говорим». И нет ничего удивительного в том, что беллонские дети, не приученные к цветам, в итоге вполне удовлетворяются очень скудным набором их названий.
Так получилось, что я начал работу над этой книгой как раз тогда, когда моя старшая дочь училась говорить. Из-за моей одержимости цветом ее обучение проходило довольно интенсивно, и она относительно рано выучила названия цветов. Поскольку в этой области зияла «дыра», так сильно поразившая Гладстона, Гейгера и паче всех Риверса, я решил провести безобидный эксперимент. Гладстон не мог постичь, как Гомеру удалось не заметить южное небо – этот «самый совершенный образец синевы». Гейгер, страница за страницей, изумлялся отсутствию голубизны неба в древних текстах, а Риверс не смог справиться с туземным обозначением неба как черного. Поэтому я хотел проверить, насколько цвет неба очевиден кому-то, кто еще не подвергся культурной индоктринации. Я решил никогда не упоминать цвет неба при дочери, хотя говорил о цвете всех мыслимых объектов до посинения. Когда она сама его заметит?