В свою очередь, русские свидетели этих событий отмечали о жертвах стрельцов, что «как их рубили… в те поры били в набат у Спаских ворот»
[1051]. Медведев обратил внимание на барабанный бой, а Матвеев говорил, что били «не умолкая»: «О, какой тогда лютый страх, ужас и трепет… нанесеся»
[1052]. Нет данных о подобном звуковом сопровождении применительно к 1648 году или во время казней 1653 и 1670-х годов. В данном случае стрельцы использовали его, чтобы их действия выглядели законными и получившими всеобщее одобрение, то есть касавшимися всех и каждого.
Еще один любопытный случай манипулирования атрибутами судопроизводства имел место в конце 1682 года, когда солдаты полка Бохина вошли в Кремль, встали перед дворцом и установили плахи с топорами для отрубания головы. Некоторые из них легли, приготовившись к казни. Думный дьяк Федор Шакловитый вышел, чтобы узнать, за какое преступление они несут такое наказание, на что те отвечали, что их оклеветали, обвинив в подготовке к бунту, и они требуют проведения расследования для восстановления своего доброго имени. Их простили и отпустили
[1053].
Зло, с точки зрения людей того времени, имело сверхъестественную природу. Даже самые образованные из наших свидетелей – Сильвестр Медведев и Андрей Матвеев – считали эти события проявлением вселенского хаоса. Медведев, называя его «попущением гнева Божия», писал, что «воздвижеся буря ветрена велия, и облаки мрачны ношахуся», а Матвеев, восстанавливая ход событий десятилетия спустя, отмечал, что сначала день «вельми светлым, тихим и зело ведренным был; но когда кровопролитие оным боярам от того их тиранского мучительства началося, внезапу такая очень мрачная буря и тьма свирепая встала, без тучи, ветром жестоким»
[1054]. Страх перед ведовством был распространенным явлением, как в случае слухов о том, что Нарышкины отравили покойного царя Федора Алексеевича или что Матвеев практиковал колдовство. Этот страх также выражался и в отчаянном желании найти и убить врачей-иностранцев. Странная находка в разграбленном доме думного дьяка Лариона Иванова подпитывала эти страхи.
В его доме восставшие обнаружили рыб огромных размеров: «заморские рыбы, имущия многия плески, от них же яко усы долги и тонки яко власы». Это были каракатицы. Стрельцам рыбы не понравились: они посчитали этих странных существ ядовитыми и сочли, что с их помощью Иванов намеревался отравить царя и всех стрельцов. Один из стрельцов даже попытался доказать это, скормив кусок каракатицы бродячей собаке, предварительно положив туда мышьяку. Собака сдохла, что подтвердило распространенные опасения. Даже когда греческие купцы, привозившие «каракадиц» в Россию, выступили с заверениями в их безвредности и сообщили, что те считались в Средиземноморье деликатесом, им никто не поверил. Слух был развеян только тогда, когда другую собаку накормили кусками каракатицы, на этот раз без яда, и она осталась жива
[1055].
Эти причудливые существа стали символом боярской измены и средством унижения жертв. Две каракатицы, воздетые стрельцами на копья, были выставлены на мосту через Москва-реку и две – возле тела Лариона Иванова с вывеской, «яко теми змиями хотяху изменницы преводити царский род и стрельцов». По словам очевидца, голову Ивана Нарышкина носили по улицам вместе с «морскими рыбами о семи хвостах и о пяти». В других случаях мертвечина использовалось для унижения жертв: рядом с телом князя Ю.А. Долгорукова, убитого дома и оставленного лежать на улице в навозной куче, стрельцы положили «со страны полоть ветчины, з другие рыбу осетра». Матвеев сообщает, что они набили рот мертвого Долгорукова соленой рыбой, как будто он ел ее
[1056].
Эти поражающие своей жестокостью действа, исполненные первобытного символизма, преследовали ту же цель, что судебная система, а именно – поддержание или восстановление социальной стабильности. Уродливо-комические унижения ставили врагов толпы вне закона, приравнивая их к пугающим силам магии и неизведанного. Очищение от зла, олицетворением которого были ненавистные представители власти, происходило с помощью огня или путем отрывания конечностей, после чего зло бесследно исчезало. Жестокость толпы одновременно и охраняла, и отражала представления Московского государства о справедливости и практике отправления правосудия.
В 1648 году эти события олицетворяли представления толпы о моральной экономике. Восставшие заявляли, что они охраняют царя, и считали свои действия законной формой правосудия, даже если речь шла только о его карнавальном пародировании. Они выставляли тела своих жертв на Лобном месте на Красной площади (часто использовавшемся для казней), даже если убийство совершалось в момент обнаружения жертвы. Они давали царской семье отсрочку на день, но требовали выполнения своих условий на третий день, срок, исполненный христианского символизма. Во время каждого восстания, как в 1648 году, так и в 1682-м они были милостивы к самым старшим и младшим в роду. Убийства и грабежи домов элиты имели для них как символическое, так и практическое значение, поскольку вели к очищению символического пространства города и удалению вредных элементов. Такого рода жестокость, преисполненная символического значения, не была присуща только Московскому государству. Исследователи социальных теорий и философы уже отмечали жестокость толпы как один из факторов стабилизации общества. Например, Михаил Бахтин предполагал, что когда восставшая толпа отрывала конечности тел ненавистных политиков, она, фигурально выражаясь, расчленяла политическое тело. В трактовке Эдварда Мьюра идея Бахтина получает дальнейшее развитие: поскольку люди верили, что «разные социальные группы зародились в разных частях божественного тела», то осквернение ненавистных социальных групп должно было покончить с коррупцией и нарушениями, которые они совершили
[1057].