Тем не менее ясно, что решение Елизаветы соответствовало общей линии эволюции русского уголовного права с конца XVII века, когда смертная казнь начала уступать свое место ссылке. С тех пор, и даже в первой половине XIX века, Российская империя управлялась по большому счету без использования высшей меры наказания. Задача контролировать закоренелых преступников в рамках ссыльно-каторжной системы вызывала постоянные трудности (смертная казнь была секретно возобновлена в Сибири на короткий срок в 1830–1840-х годах, а клеймение ссыльных продолжалось до середины века). Но Дж. Дэйли выяснил, что судебное насилие, по большей части применявшееся в России XIX века, было «сравнительно мягким» по сравнению с подобной практикой в Англии и Уэльсе, Франции, Пруссии и США. К смертной казни прибегали реже; французская система пенитенциарной ссылки характеризовалась более высокой смертностью; доля ссыльных от общего количества населения была выше в Великобритании; в тюрьме в России сидело меньше народу, чем в любом из перечисленных государств
[1102]. Даже при том что городская преступность в XIX веке в России росла, в то время как в Европе она уже падала (за счет отставания России в создании сил городской полиции), судебное насилие в ней не выбивалось из европейского контекста.
Иному, чем в Европе, применению государственно-санкционированного насилия в России с XVI по XIX век способствовали многие факторы. Дж. Дэйли полагает, что в XIX веке здесь сошлись трудности управления столь обширной и разнородной империей только при помощи силы и все бóльшая настроенность элит на реформу тюремной системы. Кроме того, еще два аспекта российского исторического наследия предрасполагали государство к иному отношению к судебному насилию. Первый состоит в отношении России к римскому праву. Опираясь на возникшие на местной почве сборники норм по судебной процедуре и наказаниям, уголовные суды в России так, по сути, и не восприняли, несмотря на знакомство с ним, римское право, богатое суровыми телесными и членовредительными санкциями. После принятия некоторых положений римского права из Византии на раннем этапе христианизации в каноническом и светском праве Киевской Руси членовредительство и такие телесные наказания, как отсечение головы, были заменены штрафами-композициями. Сходным образом и в позднейшем праве Московского государства телесные наказания уравновешивались штрафами и частым смягчением приговоров. Во второй половине XVII века, когда членовредительство и телесные наказания вновь вошли в русское право вместе с новой волной церковного права, это воздействие было остановлено противоположными политическими тенденциями. Государство вносило в законы изменения, направленные на замещение смертной казни ссылкой, кроме разве что самых страшных преступлений; применение калечащих членовредительных наказаний сокращалось в пользу клеймения. Римское право пришло в Россию лишь фрагментарно и применялось непоследовательно и нестрого, даже когда его нормы попали в светское законодательство
[1103].
Рассуждая более отвлеченно, можно предположить, что религиозные и культурные нормы также определяли способы применения насилия судебной системой. Несмотря на полиэтничность империи, доминирующей культурой правящей элиты было русское православие, и, как показали Э. Виртшафтер и С. Уиттакер, даже после европеизирующих реформ Петра Великого дворянская и ученая элита России подходила к политическим вопросам во всеоружии морально-религиозной оптики. В дидактических произведениях, пьесах и прочих политических сочинениях представители элиты давали не прагматические, рациональные или юридические рецепты, но демонстрировали решение общественных проблем за счет индивидуальной нравственной позиции. Эти авторы учились не только в европейских университетах или у европейских учителей, но и у испытавших воздействие просветительских идей православных иерархов, которые, сопрягая такие европейские веянья, как светская философия просветителей и лютеранский пиетизм, с православной традицией, проповедовали моральное учение о необходимости индивидуального совершенствования и этических обязательств
[1104]. В том, что касалось насилия, ответ православия также был модулированным.
Как мы пытались показать в главе 14, в русской церкви не выработалась, в отличие от латинского христианства, риторика религиозной санкции насилия. Она не знала крестовых походов; дискурс об иноверцах отличался сдержанностью сравнительно со средневековой западной теологией. С XVI до раннего XVIII века обращение покоренных народов оставалось в политике по отношению к ним второстепенной задачей; к традиционным религиям и местным религиозным обычаям относились с терпимостью
[1105]. Православная церковь чувствительно воспринимала даже изображения насилия и потому избегала их. В то время как в позднее Средневековье и раннее Новое время в европейском изобразительном искусстве живописали сцены страстей Христовых и казней других христианских мучеников, восточнохристианская иконография представляла святых статичными, а распятого Христа блаженным и прекрасным в смерти. В мире визуального не было реалистического изображения насилия – за исключением Лицевого свода середины XVI века с его многочисленными миниатюрами битв и казней, который существовал в единственном экземпляре, не покидавшем кремлевского архива. В XVI веке в русскую религиозную книжность проникли апокалиптические ощущения, и некоторые тексты в высокой степени проникнутые насилием, как Откровение Иоанна Богослова, часто включались в составляемые сборники. Но иллюминирование сцен апокалипсиса фокусировалось на торжествующем сонме праведников, а не на кровавой битве Армагеддона; оно отличалось эзотерическим символизмом – дистанция огромного размера от ужасающе наглядной светской и сакральной образности европейских гравюр того времени. Даже после того как в XVIII веке в России получила широкое развитие светская живопись, в арсенале ее сюжетов поразительно отсутствие сцен насилия
[1106]. Социальное воздействие визуального искусства трудно вычленить, но, наверное, его стоит принять во внимание в свете православной моральной философии XVIII века, запрета смертной казни императрицей Елизаветой и пенитенциарной практики XIX века. Возможно, эти факторы – имперская «политика различий», слабая рецепция римского права, православная нравственная философия (по крайней мере в XVIII веке), предпочтение красоты перед насилием, триумфа перед борьбой в визуальной культуре – внесли свой вклад в то, что государственно-санкционированное насилие действовало в России иначе, чем в европейских странах раннего Нового времени.