Размышления о пытке
Московское законодательство, как и правовые нормы других стран Европы раннего Нового времени, стремилось предотвратить злоупотребления. Но, по сухому замечанию Э. Питерс, «четко направленная, ограниченная и регулируемая строгими правилами закона и правовой теории, пытка быстро огрубела в мире правоприменения и закостенелых работников судебной системы»
[421]. Греческие и римские юристы отвергали пытку на том основании, что боль вынудит даже невиновного человека признаться в чем угодно. Эта критика отозвалась в реформах эпохи Средневековья и раннего Нового времени. Европейские критики XVI–XVII веков утверждали, что человек сможет вынести такую боль только в силу происков дьявола
[422]. И тогда, и сегодня защита пытки строится на двух основаниях. Одно сопоставляет суровость пытки с ужасом преступления и утверждает, что пытка защищает общество от зла. Второе ставит пытку в один ряд с другими практиками данной культуры, касающимися боли. Л. Силверман связывает французскую пытку в раннее Новое время с разными смыслами, которые имела боль в западном христианстве: боль как подражание мукам Христа облагораживала, и Господь защитит невинных. И в то же время христианство учило, что боль свойственна человеческой жизни как следствие первородного греха и что в судебном контексте боль можно использовать, чтобы преодолеть тщеславие и своенравие и вытянуть из человека правду. Правда воспринималась как нечто воплощенное, физически сидящее внутри человека, и извлечь это нечто наружу можно было с помощью боли. Андрей Берелович утверждает, что московские судьи прибегали к пытке, даже когда у них были многочисленные свидетельства вины, в силу иррациональной веры в духовное превосходство мучений над простыми человеческими показаниями
[423].
Жители Московского государства не записывали свои рассуждения о том, для чего они используют санкционированную государством боль, но само применение мучений показывает, что они верили в истинность показаний, данных под пыткой. Стоит ли и нам в это верить? Приведенные выше дела записаны столь коротко и равнодушно, что читатель может поверить в то, что под пыткой люди говорили правду. Может быть, это верно для людей, которые даже под пыткой не желали себя обвинить, и наоборот, для закоренелых негодяев, которые в самом деле совершали преступления, в которых сознавались на дыбе. Но остальных процесс пытки мог сломить, и обвиняемые оговаривали все новые и новые жертвы. Истоком злоупотреблений было отсутствие разработанной процедуры пытки и определения того, что значит пытать «накрепко». В Москве не составили систематического пособия по пытке, подобного «Каролине», и даже в Европе такие учебники не были всеобъемлющими. Снова обратимся к Питерсу: судебные чиновники «не всегда имели систематическое образование, и вряд ли сдержанные ученые мнения и академические трактаты когда бы то ни было сильно влияли на них, разве что для магистратов и палачей они были судебным идеалом»
[424]. Нехватка регулирования в законодательстве открывала широкие возможности: местные служители могли пытать безо всякой системы, а в худшем случае – безгранично.
В конце концов, вопрос о том, почему суды прибегали к столь травматичному и насильственному методу допроса, возвращает нас к московской идеологии. Описанный здесь мир пытки – это ужасная обратная сторона образа царя как благочестивого и милостивого монарха, именно эта сторона обязывает суверена применять насилие против злодеев. Действуя от лица царя, судьи защищали простого человека от преступлений, охраняли духовную чистоту царства, пытая отвратительных еретиков и колдунов, заключивших союз со злыми духами. Сила принуждения доходила до крайностей кровопролития, если это было нужно, чтобы защитить царство от измены и ереси. Следует считать, что судьи и палачи верили, что данные под пыткой показания истинны, что совершаемые ими процедуры приносили справедливость и защищали невинного и что эти грубые насильственные меры были необходимы. По сути, судебная пытка охраняла московскую «священную общность» и утверждала справедливость царственного насилия
[425].
Глава 7. От расследования к приговору
В 1660 году татарский князь Нурмамет-мурза Кулунчаков обвинил темниковского воеводу Кирилла Полуэктовича Нарышкина в коррупции при решении дела о спорной земле, сенных покосах и быке: «Для своей бездельной корысти не против [то есть не в соответствии. – Примеч. авт.]… Соборного Уложенья». Кулумчаков бил челом о пересмотре, и дело было взято в Приказ Казанского дворца. В результате Нарышкин не понес никакого наказания; впоследствии он, наоборот, сделал блестящую карьеру
[426]. Но данный инцидент показывает, что тяжущиеся играли активную роль в движении своих дел. В решение исков были вовлечены истцы, ответчики, их родня и общины, не говоря уже о судьях. Тяжущиеся могли вмешиваться в процедуру суда, судьи могли действовать независимо или обращаться за рекомендациями в приказы. В этой главе мы изучим вопрос об автономии судей и использовании тяжущимися апелляции и мирового соглашения.
Независимость судей
Иностранцы рисовали противоречивую картину судопроизводства в России. Дж. Флетчер писал в 1590 году: «Здесь нет ни одного, кто бы имел судебную должность или власть, переходящую по наследству или основанную на грамоте, но все определяются по назначению и воле царя, и судьи так стеснены в отправлении своей должности, что не смеют решить ни одного особенного дела сами собой, но должны пересылать его вполне в Москву, в Царскую Думу».
Другие представляли воевод на местах и приказных чиновников сатрапами, наделенными неограниченной властью. Йодокус Крулль, писавший в самом конце XVII века, провозглашал, что «царь один… назначает и смещает магистратов… при них имеется дьяк, или секретарь, и иногда еще один заседатель вместе с ними; они разбирают все вопросы, произнося окончательное и абсолютное решение по всем делам, и имеют все полномочия приводить в действие свои приговоры, вовсе не дожидаясь апелляции». Дж. Перри, работавший над своим сочинением в 1710-х годах, считал, что в России «все зависит от воли судьи: опираясь мнимым образом на какyю-нибудь cтатью закона, он может направить его по произволу своему в ту, или другую, сторону». Как цинично замечал Перри, даже если воеводы должны были передать решение по смертному приговору Москве, «всегда вопрос представляли так, что наказание было согласно их желанию». Многие наблюдатели подчеркивали всевластие царя, признавая, что по любому решению можно было подать ему апелляцию
[427].