Книга Остановленный мир, страница 50. Автор книги Алексей Макушинский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Остановленный мир»

Cтраница 50
Резиньяция

За этой первой ссорой последовали другие, все более частые и, как это обычно бывает, все более одинаковые, с повторяющимся порядком упреков, примирений, прощений, обидных слов и обиженных взглядов, оскорбительных и оскорбленных молчаний, разведений рук в резиньяции – что, мол, с тобою поделаешь, я устала бороться, – порядком, в конце концов, затверженным обеими наизусть, неизменным, неколебимым, из которого они и не пытались выйти, как будто (казалось Тине) играя, доигрывая до конца свои роли в пошлой пьесе, бездарно поставленной, без всякой надежды заменить режиссера, переписать диалоги, переставить, что ли, стулья на сцене. Конечно, Берте нравились молодые женщины, девушки, девочки. Тине нравилась Берта. Она ей по-прежнему нравилась, несмотря ни на что; еще слишком сладостными были их совместные ночи; еще очень страшно было от них отказаться. Даже Бертина холодность ее возбуждала; равнодушная усмешечка на плоском, грубом лице. Берте тоже нравилась Тина; не меньше, может быть, нравились ей встречавшиеся им обеим или, что хуже, ей одной на улице, в метро, на очередной вечеринке девочки, девушки, молодые женщины, готовые ко всему или, наоборот, Бертиным внезапным вниманием повергаемые в восторг и ужас (ужас, переходящий в восторг, и восторг, вновь сменяемый ужасом); женщины, девушки, которых так хотелось, так сладко было покорить, соблазнить, совратить, подчинить своей власти и воле. А Тина и так была в ее власти, в ее силках и тенетах; с Тиной становилось ей скучновато. Тина все это видела; видела, не могла не видеть охотничье, плотоядное выражение в Бертиных обманных глазах, следивших за очередной жертвой, молодой попкой, обтянутой джинсами; тоскуя и мучась, воображала себе, как подруга подбирается к ученицам, как по-кошачьи на переменках, небось, к ним подкрадывается, как задерживает их после занятий, вот здесь вот, голубушка, у тебя неправильная форма past continuous, present indefinite; вспоминала тот замок на Рейне, тот парапет, те сардельки с кровавым кетчупом, с прогорклой картошкой фри; на свое место подставляла другую, теперешнюю дуреху; думала, что только страх потерять рабочее место, острый глаз физика удерживает от решительных действий воспламененную близостью юниц, дурех Берту; потом думала, что кроме учениц, юниц настоящих есть ученицы бывшие, юницы взрослеющие, как и она сама была бывшей; другие бывшие ученицы, окончившие школу недавно, молоденькие, необязательно худенькие (худенькие Берте не нравились), но все же (с отвращением к себе она думала) не такие толстухи, не с такими необъятными бедрами. Ревновала она ужасно, до зубной боли и зубовного скрежета. Даже и не подозревала она до тех пор, что способна так ревновать, до такого скрежета, такой боли… Кажется, уличи она Берту в измене, все бы легче ей было. Но уличить в измене училку не удавалось ей; оставались только подозрения, упреки, намеки, перехваченные взгляды, нашептывания тайного, подлого, скрипучего голоса, от которого никак не удавалось ей отвязаться, который снова и снова советовал ей пойти с Бертой на очередную скучнейшую вечеринку к знакомому музыканту, потому что там бог знает что, черт знает что может случиться – она ли, Тина, не помнит парижскую гадину, длинноногую дрянь, и уж точно ни при каких обстоятельствах (продолжал нашептывать голос) нельзя допустить, чтобы Берта встречалась в воскресенье в кафе – в их кафе, возле музея Гете! – со своими коллегами по гимназии, и не только со своими коллегами, но еще с другими учителями, другими, главное, учительницами из других гимназий, будь все они и каждая в отдельности прокляты, надо как-то за ней увязаться, все равно под каким предлогом, или как-то так сделать, чтобы не ходила Берта на эту встречу, чтобы она отказалась, чтобы осталась дома, даже если придется играть с ней в кретинический Scrabble, идиотическую Monopoly; но Берта от встречи не отказывалась, Тину с собой не брала, и ничего, в свою очередь, не оставалось ревнивице, как бродить по городу со своим фотоаппаратом, своим одиночеством или ехать на какую-нибудь индустриальную окраину, в Ганау, в Рюссельсгейм (где старые кирпично-конструктивистские заводы «Опель» кажутся вывалившимися из времени, еще не руинами, но уже готовыми превратиться в руины), или хоть в Восточную гавань – снимать разбегание рельсов под взвихренным и трагическим небом, это же небо, отраженное в огромных окнах фабричных заброшенных корпусов, не столько исцеляя, сколько усугубляя воскресной печалью промышленного пейзажа свое собственное отчаяние.

Красавицы, еще и еще

В то время начала она фотографировать других женщин, помимо Берты, обнаженных или не совсем обнаженных, и похожих не столько на Берту, сколько на нее саму, тех, значит, рубенсо-кустодиевских моделей, более поздние и совершенные фотографии которых произвели столь сильное впечатление на Виктора; женщин, девушек и моделей, из которых первую, Ингу по имени – из породы роскошногрудых, при этом скорей узкобедрых и стройноногих рыжих красавиц, – она сама встретила на одной из скучнейших, все более ненавистных ей вечеринок, куда ходила из ревности, поддаваясь нашептываниям скрипучего голоса, шипучего змея, и которую ей долго пришлось уговаривать, вообще долго возиться с ней, прежде чем та оттаяла и успокоилась, свободно разлеглась на диване, вот этом черном и кожаном, где я по-прежнему лежал в свою вторую бессонную ночь, после встречи с галеристкой из Праги, слушая или уже не слушая, или вполуха слушая Тинин задверный рассказ о том, как она начала фотографировать рубенсовских красавиц, совсем-красавиц, или не-совсем-быть-может-красавиц: роскошногрудую Ингу, очень долго не желавшую обнажать перед Тиной и камерой эту грудь (хотя на все вечеринки и даже не-вечеринки заявлялась в решительном декольте, в которое не одна Тина заглядывала); затем девицу, тоже рыжую и вполне бесшабашную, которую нашла через берлинское фотоагентство, продававшее девицыны услуги журналам и каталогам моды для кустодиевских красавиц, заполненным картинками кофточек, лифчиков, купальников и прочих бюстгальтеров с неправдоподобным количеством хохочущих X‘ов перед суровым в своей неизменности L – уравнениями со множеством пленительных неизвестных, – девицу, которая, наоборот, с бесшабашной ухмылкой и ни секундочки не колеблясь согласилась позировать голой, тут же стянула с себя все бюстгальтеры, хотя, по утверждению агентства, ни эротика (Erotik), ни акт (Akt) в набор услуг ее не входили (цену, впрочем, заломила она гигантскую, под стать своим статям); затем уже какую-то окончательную оторву, с серьгой в ухе, на губе и в других местах, еще более неожиданных, с идиотическими татуировками в местах неожиданнейших, оказавшуюся, при ближайшем знакомстве и рассмотрении, скромной, тихой, покладистой и беспросветно несчастной, разумеется, девушкой; даже не сразу поняла она (т. е. Тина), что все это – эти ню, и полуню, с серьгами и без, эти встречи с моделями у нее дома, в гостиной с эркером или в той студии с софт– и лайтбоксами недалеко от Восточной гавани, в промышленной зоне, которую снимала она по часам, если ей нужна была настоящая студия, или, скажем, пару раз повторившаяся поездка с рыжекудрой, роскошногрудою Ингой к другой давней приятельнице, сколько-то лет назад удалившейся вместе со всем своим семейством, мужем и белобрысыми детками, на глухой хутор в Шпессарте разводить лошадей, – хутор, фахверковый и старинный, с пространными, недоступными для незваных взглядов угодьями, куда Тина в сопровождении новой подруги, новой модели закатилась, как мне рассказывала впоследствии, на своем тогда еще тоже новом оранжевом «Гольфе» с откидной брезентовой крышею в солнечно-пасмурный, багряно-осенний и откровенно счастливый день, потому выбранный для визита, что белобрысое семейство как раз уехало на детский, что ли, праздник, в детские гости, только лошади и хозяйка остались, и можно было снимать прекрасную, голую, к тому времени потерявшую всякий стыд Ингу в большом, запущенном и запутанном, совсем не по-немецки, скорее по-английски диком и свободном саду, посторонних взглядов не опасаясь, или снимать ее в наездничьих сапогах, но и только в них, на истоптанном пастбище, где замечательная была изгородь из длинных, старых и серых палок, поперечин и перекладин, на которые так удобно было опираться и облокачиваться, класть полные руки и обнаженную грудь, чтобы розовая, мягкая плоть контрастировала с отчетливой древесной структурой, медлительным виением волокон на дымчатом благодаря распахнутой настежь диафрагме объектива фоне облаков, деревьев и лошадей, одна из которых, рыжая тоже, с чудной черной челкой и нежными, задумчивыми глазами, заинтересовавшись происходящим, подходила все ближе, так что испуганная модель уже порывалась перелезть на человеческую сторону изгороди, но успокоенная хозяйкой, бравой наездницей, в конце концов позволила лошади положить громадную голову рядом с нею на перекладину и чуть ли не на ее, Ингино, едва заметными рыжими пятнышками тронутое плечо; даже не сразу (еще раз) поняла она (Тина), что все это ее месть – Берте, ее тайная – Берте – измена, когда же поняла, то изумилась себе (и не тому изумилась, что так изменяла, так мстила, но тому, что не поняла этого сразу, с первого пробного кадрика). Конечно, это была ее месть, ее изысканная измена… Вот я такая, и есть еще такие, и мне такие женщины нравятся, хотя я не помышляю ни о чем, когда остаюсь с ними в студии или еду на тайный пленэр, и если помышляю о чем-то, то никому нет дела до этого, и ничего не происходит между нами, кроме поисков лучшего ракурса, лучшего света, но вот мы такие, рубенсовские красавицы с нашими тяжелыми формами, и мы нравимся друг другу, понимаем друг друга, нам приятно друг с другом, а все прочие как хотят, все прочие пускай бегают за школьницами, дурами, попковращающими блондинками. Пускай бегают, сами же потом пожалеют. Берта не жалела, и Тина по-прежнему мучилась. Еще и тем мучилась, что Берта, со своей стороны, нисколько, ни на секундочку не ревновала ее к этим новым моделям – ни к Инге, ни к прочим, не пыталась с ними подружиться, или их соблазнить, или, наоборот, их прогнать, вообще не обращала на них внимания, тем самым показывая Тине, что это ее, Тинина, собственная и отдельная жизнь, ее работа, в которой она, Берта, ничего не понимает и до которой ей, Берте, нет никакого дела, точно так же, как у нее самой, Берты, есть своя отдельная жизнь, в которую она просит Тину не вмешиваться. У Тины есть фотография, у Берты гимназия, у всех свои профессиональные интересы. А между тем глаза ее намекали на совсем другие вещи, и плотоядная улыбка на плоском лице говорила совсем о другом. Она же видит, что это не только работа, не просто работа, говорили ее глаза, говорила ее улыбка, видит же, что к профессиональным интересам дело не сводится, что просто-напросто нравятся Тине эти модели-толстухи, что, уж наверное, не оставляют ее равнодушной случайные – или не совсем случайные? – прикосновения к их разнообразным округлостям, видит же, говорили глаза, что это ее, Тинина, изысканная измена, и она, Берта, говорила улыбка, принимает такую измену, пожалуйста, она не ревнует, пускай и Тина не ревнует ее к ученицам, блондинкам, дурехам, ей тоже приятно дотронуться иногда до кого-нибудь, до чего-нибудь. Мы же обе все понимаем, и я все понимаю, и ты все понимаешь, и понимаешь, что я понимаю, и почему не жить в свое и мое удовольствие? Не надо ревности, не надо всех этих сложностей… И невозможно было не признаться самой себе, что глаза были правы, и улыбка была права, что и в самом деле волновала ее близость этих новых фотомоделей и что если бы одна какая-нибудь – и одна из них в особенности – сделала первый шаг в роковую, сладостно манящую сторону, то, руку на сердце положа, неизвестно, к чему бы это привело, до чего довело; но ни одна из них первого шага не делала; все, как обычно, заканчивалось искусством.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация