Книга Остановленный мир, страница 85. Автор книги Алексей Макушинский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Остановленный мир»

Cтраница 85
Непостоянная святость

А может быть (она думала дальше или я думаю теперь, что так она думала), он потому и не говорил с ней – не просто не говорил с ней, но упорно, мягко и тихо уходил от всех ее, Тининых, попыток заговорить с ним об испытанных им потрясениях (хотя вполне и сколько угодно готов был говорить с ней об ее горе, ее неспособности, да, в общем, и нежелании, прийти в себя и жить дальше), что уже все это не имело для него никакого или почти никакого значения, все его чувства и вообще он сам, Виктор. Не о том, не о нем шла речь для него. Речь шла о ней, Тине, речь шла о Винфриде, о другом старике, о молодом итальянце, о сестрах этого итальянца, тоже нуждавшихся в поддержке и помощи, о Бобе, о людях сангхи, которые, иногда казалось Тине, только и делали, что обращались к Виктору со своими невзгодами, об Ирене, о тихом Роберте, даже о Барбаре, если что-то ей требовалось. И это не потому было так, что он так решил, а потому что это так в нем решилось. Мы все иногда решаем не жить для себя, жить для других. Ничего не стоят наши решения. Но он не решил так, казалось Тине, а он в самом деле забывал, уже забыл о себе. Все мгновенно происходило в его жизни теперь, без пауз и промежутков, без окон во времени… Стоило позвонить одной из сестер итальянца, как тут же и не задумываясь отправлялся он ей на помощь, Тина же, оставаясь в одиночестве, думала (или я за нее так думаю), что это его, Викторово, все более деятельное, без слов и рассуждений обходящееся сострадание, совершенно подлинное, не наложенное на себя подобием епитимьи, но идущее от самого сердца, и значит, такое сострадание, такое желание помочь другим людям, которое вполне могло бы обойтись, она не сомневалась, без всякого буддизма, без всякой религии, – что вместе с тем и в то же самое время это его растущее сострадание есть результат того таинственного, что происходило с ним на его дзенском пути, о чем он никогда с ней не говорил. Это дзен преобразил его так (она думала); и почему-то страшно при этой мысли ей становилось. Впрочем, все это, как сам я вскорости имел случай убедиться, отнюдь не делало его святым – и если делало, то лишь иногда и ненадолго (а святость и не следует, наверное, представлять себе как состояние длящееся; святость, может быть, наступает и проходит опять; человек, процитируем еще раз Паскаля, не удерживается на тех высотах, на которые возносится он – лишь для того, чтобы снова упасть с них).

Диджей и плейбой

Я был удивлен и тронут, когда Тина и Виктор предложили мне встретить Новый год (который мне встречать было не с кем: как раз тогда развязывались, разваливались и в моей жизни отношения, о которых я здесь рассказывать, пожалуй, не буду…) вместе с ними, в случайной и для них тоже (как на поверку оказалось) компании, у некоего англичанина (именем Хэмфри), стареющего, как выяснилось, плейбоя, бывшего (что бы сие ни означало) диджея, Тине доставшегося в наследство от Бертиной богемной эпохи, вместе с пристрастием к английским детективам и чашкам от Harrod‘s. Было холодно, и было много снега во Франкфурте (не так много, конечно, как бывает в префектуре Камикава); долго, помню, ехали мы на трамвае до какой-то дальней, прямой и унылой улицы, совсем по-русски срезанной и сжатой сугробами, снежными горбами машин. Только сугробы и могли, я подумал, украсить эти казарменные пятиэтажки, безнадежно болотного цвета, наскоро, как повсюду во Франкфурте, понастроенные после войны и бомбежек, с одинаковыми крылечками, тремя ступеньками перед каждой дверью, одинаковыми навесиками над этими ступеньками и крылечками; не только не могли их украсить, но скорее лишь подчеркивали беспробудную их безотрадность – разноцветные лампочки на казарменно-квадратных окошках и оставшийся от Рождества Санта-Клаус в красной мантии и с красным же мешком за спиною, так подвешенный под карнизом одного из окошек, как будто он лез в квартиру, чтобы одарить, наконец, ее обитателей всем, что причитается им за долгие годы безрадостной жизни. В тесном подъезде стоял тот затхлый запах, который стоит во всех подъездах всех хрущоб всего мира, по ту и по эту сторону бывшего железного занавеса; из открытой двери на четвертом этаже вырывался череподробительный рок. Я подумал, что можно еще удрать. Мы шли, впрочем, в квартиру соседнюю, откуда летел на нас только грохот набившихся туда голосов. Плейбой, диджей Хэмфри оказался шестидесяти-примерно-летним господином, седым, гибким, высоким, с гуттаперчевыми движениями, в цветастой рубашке навыпуск, с лицом, одновременно морщинистым и гладким – как будто его сперва смяли, после разгладили, – и с чем-то неуловимо педерастическим в этом лице, хотя влекли его, похоже, лишь длинноногие блондинки, которых насчитал я штук шесть и которые, когда пошли танцы, окружили хозяина подобьем кордебалета. С Виктором он поздоровался холодно, на меня вниманья не обратил, с Тиной долго, шумно, с охами, обнимался. Были еще всякие персонажи, знакомые Тинины, которых, признаться, я не запомнил, сосредоточившись на длинноногих блондинках. Блондинки были уже немолодые, откровенно блядского вида и тем особенно хороши – не блондинки, а бляндинки (как шутили во времена наших бабушек). Из них главная была под два метра ростом; другие все же пониже. Главная была немка; среди других преобладали хорватки. Одни блондинки потом ушли, вместо них пришли новые. Все блондинки, ушедшие, и пришедшие, и вовсе не уходившие, были, как таким блондинкам и полагается быть, на длинных, тонких, лакированных каблуках, в облегающих мини-юбках, в легко, под более или менее прозрачными блузками, распознаваемых бюстгальтерах из той прелестной породы бюстгальтеров, которые поднимают грудь на волшебные эротические высоты. Вечер, короче, сулил много интересного. Было трудно удержаться от счастливого смеха при виде такого количества блондинок (бляндинок) в тесной, душной, ничем не примечательной комнате. Несуразности жизни вообще восхитительны. Непримечательность комнаты сама по себе была примечательна, учитывая экзотичность хозяина, постаревшего диджея и не стареющего плейбоя, на свои диджейско-плейбойские доходы прикупившего, как успела рассказать мне Тина, пару квартир где-то в Англии, то ли в Бристоле, то ли в Бате, квартир, которые он сдавал внаем, на доходы с которых жил, безбедно и скромно, во Франкфурте, куда в свое время занесла его плейбойско-диджейская планида, ничего не делая, развлекаясь с блондинками. Был громадный – в полстены – телевизор и четыре – по углам – усилителя музыки, громадные тоже; еще помню диван, на котором, сменяя друг дружку, выставляя коленки, обнажая ляжки, сидели блондинки; стол, уже залитый вином; разнобой бутылок, стаканов с отпечатками пальцев, оттисками помады. Чистых не было. Чтобы выпить вина или хоть воды из-под крана, нужно было взять один из этих стаканов, пойти с ним на крошечную кухню, протолкнуться к раковине сквозь толпу блондинок и не-блондинок. Возле раковины обнаружилась горка грязных, но глубоких тарелок, одну из которых можно было из горки извлечь и помыть, чтобы отведать грозно-острой чечевичной похлебки, подогревавшейся на плите – единственное, кстати сказать, угощение, непременный, по уверению хорошо разбиравшейся в британских делах Тины, атрибут вечеринок такого рода, такой степени несуразности на том берегу Ла-Манша.

Блондинки, блондинки

Колонки и усилители долго молчать не могут. Не успел я познакомиться на кухне, за обжигающим поеданием похлебки, с парой блондинок (одна из коих, с уклончивою улыбкой, отказалась поведать мне, чем она занимается в жизни; другая, поколебавшись – колебнув бедрами и колыхнув бюстом, – сообщила, что она косметолог, что бы сие ни значило…), как ударившая по нашим черепам, соседскую заглушившая музыка увлекла обеих отплясывать в тесную комнату; сменив их, появилась на кухне другая пара блондинок (хорваток), за разговором Виктора с которыми Тина, я видел, наблюдала с растущей ревностью, с тяжелым, сразу постаревшим лицом. Блондинки, похоже, и эти, и предыдущие, сперва приняли нас с ней за пару; когда же поняли, что пара – Тина и Виктор, переглянулись с насмешливым недоумением. Виктор и Тина всегда смотрелись странновато вдвоем; еще странней, совсем странно смотрелись вдвоем в этом обществе. Любая блондинка-бляндинка (будь она хоть косметологом…) должна была спросить себя, как могут быть парой этот спортивный, с потрясающими глазами, явно преуспевающий, в часах за тридцать тысяч евро, молодой человек и эта толстая, взрослая, уставшая тетка в простом черном свитере, и нельзя ли это как-то порушить. Тина, мучимая ревностью, еще не оправившаяся после смерти Винфрида, в самом деле выглядела ужасно; ее и так уже тонкие губы почти исчезли с лица, повернувшегося в трагическую сторону, о комической маске забывшего… И, конечно, они заигрывали с Виктором, эти бляндинки-блондинки, как бы предлагая ему восстановить естественный порядок вещей. Тина, глядя на все это – в толчее кухни, с дивана в комнате, когда и эти блондинки тоже, и Виктор с ними отправились танцевать, – вспоминала (могу предположить теперь) ту парижскую вечеринку с Бертой у Томаса Б., модного фотографа, приятеля Герба Риттса и Тининого когдатошнего соученика по дюссельдорфской школе фотографии; тех не менее длинноногих бляндинок; думала, может быть, что все повторяется, что нет ничего горше этих повторений; ничего горше неизбежности повторений. А почти и невозможно было не танцевать, такой стоял грохот и так холодно сделалось, когда разгоряченный Хэмфри распахнул балконную дверь. Хэмфри, танцуя, перемещался по тесной комнате шагом откровенно журавлиным, высоко задирая тонкие ноги, дрыгая руками и вращая ладонями, достойный представитель великой нации, создавшей министерство глупых походок. Блондинки не отплясывали канкан, но, кажется, близки были к этому. Виктор двигался прекрасно, легко, без всяких лишних жестов, дрыганий и вращений, с какой-то, подумал я, трезвой грацией, совпадая с ритмом электрической музыки, присутствуя в настоящем – и вовсе не заигрывая ни с какими блондинками. С блондинками он не заигрывал, а на Тину все-таки не смотрел. Она смотрела на него исподлобья, он же словно не замечал ее взглядов, всем видом своим показывая, что никаких поводов для ревности не подавал, ревность Тинину считает для себя оскорбительной, что вот танцует – и все, раз уж она затащила его на эту вечеринку, где больше делать нечего, так шумно, так холодно, и что если Тина хочет смотреть на него такой букой, то пускай смотрит, ему наплевать, у него Новый год… Тина не ожидала такого изобилия блондинок, иначе не потащила бы его, а за компанию уж и меня, на этот Новый год, все более ей ненавистный – первый, кстати и как потом я узнал, Новый год, который Виктор встречал не с сангхой (не у Боба в Кронберге и не, как в прошлом году, у гейдеггерообразного Герхарда, который и на этот раз звал их к себе, к которому на этот раз не пошли они, потому что Тине, как сама она выразилась, надоели буддисты и потому что Виктор, как ни старался, не мог преодолеть растущей несимпатии к этому Герхарду; вообще начались тогда в сангхе, в ее узком кругу, разнообразные ссоры и споры, о чем и не подозревал я, покуда не столько Виктор, сколько Ирена, моя давняя дзенская приятельница, не раскрыла мне кое-какие секреты…). Теперь делать было нечего; уже они были здесь; Виктор танцевал, и Тина мучилась ревностью. Часы, наконец, приготовились пробить свои пресловутые двенадцать ударов; явилось шампанское; разлилось по бокалам; пролилось на пол, под общие крики, к наслаждению блондинок. Все вытолкнулись на балкон смотреть фейерверк. Запахло порохом, и раздались победные клики. Рассыпавшиеся в светлом небе ракеты то в кровь, то в зеленку окунали соседние дворы и казармы; то в кобальт, то в киноварь – снег на ветках, снег на карнизах; простой кулисой, нарисованным задником смотрелись, в дыму сражения, далекие небоскребы. Я видел, как Тина, стоявшая рядом с Виктором, притянула его к себе, и потом, когда присутствующие оторвались от созерцания ракетных россыпей, притянула еще раз, приобняв за талию, приклонившись к нему на плечо – жестом, подумал я, почти материнским, таким жестом, каким гордая мама обнимает взрослого сына: смотрите, мол, какой сынок у меня… Он сперва отодвинулся, потом, пересилив себя, подчинился; лиловые отблески пробегали по их стыдящимся лицам. Им было стыдно обоим, вот в чем все дело; сильней всего было стыдно им за свой собственный стыд. Смешно, и глупо, и – прежде всего остального – стыдно стыдиться своей любящей спутницы перед случайными потаскушками; а все-таки, наконец я понял, он стыдился и побороть свой стыд не мог; даже, наверно, и не очень пытался, слишком зол был на Тину. И, значит, был среди того множества персонажей, из которых мы все состоим, еще и такой персонаж в Викторе, такой, среди прочих Викторов, Виктор, которому отнюдь не безразличны были иронические перегляды бляндинок, к стыду и горю всех других Викторов, других персонажей, к стыду и горю аскета в нем, к стыду дзен-буддиста, тем более к стыду того Виктора, который Тину любил, конечно, по-прежнему, сочувствовал ее горю, даже, в сущности, понимал ее ревность. Тот, кто следил за бляндинкиными переглядами, кто угадывал их гадкие мысли (вот-де парень какой странный, завел себе мамочку…), этот всем прочим Викторам ненавистный и отвратительный Виктор был сейчас главным персонажем на сцене, в тесной комнате, оглушаемой четырьмя усилителями, куда опять все набились и где Виктор (этот Виктор) танцевал теперь медленный танец с самой главной, самой высокой блондинкой, положив ей руки на бедра, и в случайном взгляде его, в Тинину сторону брошенном, никакого сочувствия не читалось. Все это было ужасно, короче; я рад был, когда журавленогий Хэмфри вдруг вырубил свою музыку, вместо нее врубив – с той же громкостью, в полстены – телевизор. Был час ночи; в Англии полночь; насладившись франкфуртским, хозяин и гости принялись наслаждаться лондонским фейерверком, бурно его комментируя. Ишь как наяривают над Темзой… Вау, вот здорово… Но еще долго мы толклись на кухне и в комнате, не зная, что делать, скучая, зевая, прежде чем выйти в усыпанную гильзами ночь.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация