— Послушай, Вальдштейн. А если бы я поверил, что у тебя дружки-рэкетиры, и принёс бы деньги? Ты бы взял?
Он ответил тихо, но сразу. И мне показалось — без хитрости:
— Да ты что… Это же я так, просто… Подумал: может, есть кто-то ещё…
— Что «ещё»? — спросил я довольно беспощадно.
Он пнул сумку изо всех сил и признался отчаянным полушёпотом:
— Ещё больше… слабовольный, чем я… Тебе же Пшеницына, наверно, описала, как меня тут… как ко мне прискребались…
— Ничего она не говорила, — соврал я. — Мы про тебя вообще не разговаривали.
Он, по-моему, не поверил.
Тогда я сказал:
— Думаешь, я не понимаю, какая это жизнь, когда тебя изводят? Думаешь, я… такой уж крутой, что ли?
Он помолчал, и в молчании мне почудилась благодарность. Потом спросил:
— А трудно учиться в гимназии?
— Там больше уроков, чем тут. Два иностранных да ещё всякие «Эстетики», «Истории искусств»… И зачёты, зачёты…
— А правда, что там у вас провинившихся розгами дерут?
Я остановился, заморгал:
— Ты что? С телевышки грохнулся?
— А у нас говорили… Ну, там же гимназия, старые порядки.
— Такие порядки в гимназиях при крепостном праве были! А сейчас… обыкновенные. Только если получишь двойку или на уроке вертишься, сразу: «Здесь гимназия! Хочешь валять дурака — иди в обычную школу!» А где они в центре, обычные-то? Куда ни ткни — лицей, экономический колледж, французское обучение, математический уклон… И везде конкурс.
— И ты по конкурсу поступал?
— Естественно. Родители и бабушка испереживались…
— А ты?
— Мне семь лет было! Всё до лампочки…
— А сейчас жалеешь, что ушёл?
— А вот и нет! Надоело всё время по струнке ходить, здесь свободнее…
— При Клавдии-то!
— А что Клавдия? Покричала и отошла. Вам бы нашу директоршу!
— Это Клавдия про ваши порядки говорила. Был у нас в прошлом году один… гад такой, по кличке Кузов. Клавдия ему однажды на собрании выдала: «Вот в гимназию бы тебя! Там с тебя вмиг спустили бы три шкуры!»
— Она же это в переносном смысле!
— А все подумали, что по правде.
«Не все, а ты, — подумал я. — Видать, и правда тебе часто достаётся дома…»
— Этот Кузов… он больше всех ко мне прискребался, сволочь. Другие-то не очень, а так, на него глядючи… Он не то чтобы рукам волю давал, а больше словами: «Вальдштейн, Кронштейн, Рабинович, Бубенштейн. Привет родственникам в славном Тель-Авиве…»
— У тебя там есть родственники? — удивился я.
— Откуда? У меня дед из Казахстана, там много немцев. Поэтому такая фамилия. Сам погляди, разве похоже, что я еврей?
Я хмыкнул:
— Ты будто оправдываешься. А что, если еврей?
Вальдштейн кинул сумку на ремне за спину, подтянул свои камуфляжные бермуды. Пошёл прямее. И глянул прямее. И глаза у него были, оказывается, не рыжие, а светло-коричневые.
— Тогда бы я гордился, что еврей. Среди евреев много великих личностей. Но у меня все в роду русские, кроме деда, да и тот немец лишь по отцу. Он даже языка не знает. Знает только, что фамилия означает «лесной камень».
— Правильно! А «Вальдберг» означает «Лесная гора», — вспомнил я. — У моего прапрадедушки была жена Вальдберг, Марта Карловна. До свадьбы она гувернанткой служила… У прапрадедушки в полку были неприятности из-за того, что женился на нерусской да на бедной… Мне бабушка рассказывала, а ей — её мама…
— А кому какое дело, на ком он женился?
— Ну как же! Его императорского величества Александра Второго кавалергардский полк, такая аристократия. Там свои правила были… Но его благородие поручик Лев Андронович Шеметилов-Гальский оказался выше сословных предрассудков… — Я понял, что говорю словами и тоном бабушки. И сменил акценты: — Ну, он вообще такой был дядька, лихой…
Я, наверно, что-то напутал в названии полка. Толком ни я, ни бабушка его не знали. Но на Вальдштейна это произвело впечатление.
— Ух ты! Значит, у тебя придворные предки!
— Да какие там придворные! За душой ничего, кроме звания! Прапрадедушку из-за бедности взяли в кадетский корпус на казённый кошт. Ну, то есть на бесплатное содержание… А в корпусе, вот там в самом деле виноватых драли почём зря. Хоть ты барон, хоть граф, хоть князь…
— Это он сам тебе говорил?
Я опять чуть не упал.
— Вячик, да ты что! — Так я его впервые назвал по имени, машинально. И у Вячика странно, как-то вопросительно дрогнуло лицо. И я смутился. И торопливо заговорил дальше: — Он же мой прапрадедушка! Он умер сто двадцать лет назад! То есть погиб на дуэли. Какой-то офицер обидел женщину, и Лев Андронович дал ему пощёчину… — Ой! Мне словно язык прижгло. Вспомнил, какой оплеухой наградил я в субботу Вальдштейна. Но он, видать, не вспомнил, слушал, приоткрыв рот.
— Ну, а потом они стрелялись. И пуля попала прапрадедушке прямо в сердце… А сын его, отец моей бабушки, родился через месяц после дуэли… Они с матерью, Мартой Карловной, сперва очень бедно жили, но потом он стал студентом, выучился на инженера по строительству железных дорог, стал зарабатывать… И почти сто лет назад построил на свои деньги дом в нашем городе. Раньше-то они жили в Петербурге, а потом переехали сюда, когда здесь магистраль прокладывали… А этим летом дом сгорел, ничего не осталось. Только маленькая картина с видом дома. Да и у неё рамка обгорела наполовину…
Вячик не стал расспрашивать про пожар. Может, не решился, а может, слышал про него от ребят. Он сказал:
— Рамку ведь можно сделать другую. В точности такую же.
— Такую теперь не сделают, старинная работа…
— Ну, почему не сделают! Знаешь сад с фонтаном у центрального универмага? Там художники свои картины продают. А разные мастера — всякие свои изделия. Художественные. И там я видел одного, который деревянной резьбой торгует. Фигурки всякие, шкатулки, маски. И рамки тоже. Прямо как кружево.
Я бывал, конечно, в этом сквере у ЦУМа, но резчика не помнил. Но не будет же Вячик врать, зачем ему это?
— Я скажу бабушке… Но, наверно, такая рамка будет стоить не меньше телевизора.
— Можно спросить, поторговаться…
Я кивнул: можно, конечно.
Мы были уже дома. У первого подъезда.
— Ну вот, — неловко сказал Вальдштейн. — Я пришёл.
— Ага… Я тоже пойду. Пока… — И зашагал вдоль газона. И почувствовал: Вальдштейн смотрит вслед. Я оглянулся. Он и правда смотрел, не ступая на крыльцо. Тогда я сказал:
— Вячик…