— Да?.. Да. Ты прав. Но я этого уже не замечаю, привык. Для меня здесь — тишина. Видите ли, тишина может слагаться из разных звуков, как свет слагается из разноцветных лучей спектра. Здешние звуки — это, так сказать, отдельные лучи времени. А время само про себе совершенно бесшумно. Про это есть примечательные стихи:
И поступь и голос у времени тише
Всех шорохов, всех голосов.
Шумят и работают тайно, как мыши,
Колёсики наших часов…
— Это Маршак, — сказал я. — У него много стихов про время.
— Совершенно верно!.. Удивительно, что ты знаешь такие стихи. Я был уверен, что детям Маршак известен лишь своими сказками.
— А я нетипичное дитя, я бабушкин внук. Она всю жизнь моя главная воспитательница. А у неё две главные книги — Евангелие и «Лирика» Маршака. Она мне маленькому читала по вечерам… Я из этих стихов многое до сих пор помню.
— Похвально… А из Евангелия?
— Ну… Нагорную проповедь. А ещё то, что в начале было Слово и всё на свете началось с него…
— Не так уж мало, — вежливо вздохнул Геннадий Маркович. Видимо, считал, что мало.
— А те стихи продолжаются так:
Лукавое время играет в минутки,
Не требуя крупных монет…
— Да-да!
Глядишь — на счету его круглые сутки,
И месяц, и семьдесят лет…
Это, Саша, про меня. Семьдесят лет стукнуло в прошлом году… А вроде бы всё пролетело за сутки. И детские годы вспоминаются так, словно были вчера. Даже ярче, чем война… Вы представляете, друзья, до сих пор чувствую кожей, как прилипают к мокрому животу песок и галька, когда накупаешься до дрожи и с размаху пузом на горячий от солнца берег… О! Яичница! — Он кинулся за дверь.
Скоро Геннадий Маркович вернулся. В одной руке он держал за длинную рукоять сковороду, в другой полотенце. И махал им над головой. Потому что от сковородки тянуло чадом.
— Слегка подгорела, когда мы увлеклись лирикой. Ну, не беда. Нэлик, душа моя, принеси-ка вилки и хлеб… О, да ты уже!
«Уже» — это не значит, что Арунас принёс вилки и хлеб. Он спал. Он раскинулся в кресле, будто тряпичная кукла. Глаза были прикрыты лишь наполовину. Мне даже не по себе стало: будто неживой. Но слегка шевелились губы.
— Не надо его трогать, — шёпотом сказал Геннадий Маркович. — Это с ним случается. Устанет и валится как подкошенный… Я приготовлю ему потом, отдельно. А это съедим сейчас. Давайте прямо со сковороды.
Мы принялись жевать глазунью. Ничего, что пережаренная и с дымом. Проголодались.
— Он вам поведал свою историю?
Ивка кивнул с набитым ртом. Я тоже.
— Ума не приложу, как с ним быть… — Геннадий Маркович оглянулся на Арунаса опять. — Вы видите, какой он? Господи… Его лечить надо, а кто его возьмёт в больницу без документов? Он всё время боится, что его заберут в детприёмник…
Ивка отложил вилку.
— Моя мама работает медсестрой. У неё есть хорошая подруга, она детский врач. Хотите, я попрошу маму договориться?
— Да? Это было бы чудесно!.. А то ведь полная, так сказать, беспросветность…
— Только она сейчас в отпуске. Но через две недели, я думаю, всё получится.
— Ох, я боюсь даже надеяться.
— Не бойтесь, мама постарается. Она ведь… ну, она понимает… — Ивка сказал это и будто засмущался. И заторопился: — Ой, мне к шести часам обязательно надо домой. Я Соне обещал, она одна там…
— Да, Геннадий Маркович, нам пора… — Я решительно встал и посмотрел на часы: «Не скучайте тут…»
— Но вы ведь не исчезнете навсегда, голубчики? А?
— Нет, мы же пообещали, — сказал Ивка.
По дороге к трамваю я спросил:
— Ивка! Ну и что же, что твоя мама в отпуске! Может быть, она сможет договориться с тем врачом не откладывая?
— Дело не в маме. Та врач, Полина Евгеньевна, в отпуске. И уехала к дочери в Тобольск. В том-то и дело. Иначе бы я перебрался к ней. Мы ведь хорошие знакомые…
— Как перебрался? Зачем?
— Ну, пока мама и Соня ездят…
— А ты разве не едешь с ними?
— Я не еду. Втроём — это слишком дорого. Решили, что пусть Соня. Они с мамой заедут в Нижний Новгород, к Галине Антоновне. Ну, к Жениной маме. У Галины Антоновны дочка такая же, как Соня. Женина сестра. Они с Соней, наверно, подружатся…
— А ты как? Будешь тут один?
— Соседка сказала: «Буду за ним присматривать». Это за мной…
— Значит, ты не едешь. Это хорошо…
Ивка глянул удивлённо и грустно. Он не считал, что это хорошо.
— Ивка…
— Что?
— Нет, ничего. Потом… Мы скоро увидимся, я к тебе приеду.
— Правда?
— Теперь это самая настоящая правда!.. Может быть, даже завтра… Смотри, твой трамвай!
Я помахал вслед трамваю, на котором уехал Ивка, и… зашагал обратно. К дому Геннадия Марковича. Скажу ему, что забеспокоился: не остановились ли часы? Хотя не в часах было дело. Вернее, не только в часах. Мне показалось, что я ушёл, не доделав какое-то дело. Не сказал что-то важное. Словно там от меня чего-то ждали, а я обманул, сбежал поскорее. Ну, это было смутное ощущение. А ещё была тревога. Я помнил, как беспомощно лежал в кресле Арунас. Совсем как неживой. А вдруг… и правда неживой?
Теперь я уже не мог себе сказать: «Что тебе этот Арунас? Таких тысячи…»
Я позвонил, и Геннадий Маркович открыл сразу.
— Входи. Я почему-то так и думал, что ты вернёшься.
Я хотел сказать, что тревожусь о часах. Но тут же мелькнуло: зачем врать без нужды? По крайней мере, если не спрашивают…
Арунас по-прежнему спал в кресле, но теперь он свернулся калачиком. Уместился весь между высокими подлокотниками, как в люльке. Прореха на колене разъехалась в круглую дыру, нитки полопались. Мы молчали и смотрели на него от дверей.
Потом Геннадий Маркович вполголоса сказал:
— Он часто засыпает вот так. И бывает, что остаётся здесь на ночь. Если я пытаюсь перенести его в постель, сердится. Или плачет сквозь сон.
Он помолчал и добавил сокрушённо:
— Совершенно неприкаянное существо. И оборвыш…
— Ему больше нечего надеть, да? — прошептал я.
— Курточка ещё есть, осенняя, не по сезону. И тоже вся… как со склада утильсырья… Не раз говорил ему: «Пойдём, купим что-нибудь…» А он… то ли стесняется, то ли боится…
— Чего боится-то? — пробормотал я с неловкостью, будто речь шла обо мне.