Так я думал ночью. Ворочался и думал. Небо за приоткрытой шторой было белёсым и каким-то безжалостным. А ближе к утру его затянули тучи, по наружному жестяному подоконнику забарабанило.
Я мучился из-за вчерашнего разговора с отцом.
Сперва-то всё было хорошо. Родители позвонили около восьми часов вечера, и мама весёлым голосом стала расспрашивать меня, как живу и что у нас нового. Я сказал, что всё прекрасно. Она сказала, что у них на даче тоже всё прекрасно, только она и папа уже соскучились по мне и по бабушке.
Потом вдруг трубку взял Алексей. У него был весёлый, но слегка смущённый басок.
— Привет, братец! Как дела?
Я со старательным энтузиазмом прокричал:
— Привет, Алёха! Всё о’кей!
Мне и правда хотелось, чтобы всё было хорошо. Не надо ни капельки обид и семейных сложностей.
Алексей задышал в трубку, думал, наверно, что ещё сказать. Но тут взял трубку отец.
— Здравствуй, сынище! Не скучаешь?
— Почему же… Есть маленько. Когда приедете-то?
— Через неделю… Втроём, если ты не возражаешь. Видишь ли… мы хотим, чтобы Алёша погостил у нас.
— А экзамены?
— Он ездит в Москву, сдаёт. Остался всего один. Надеемся, что пройдёт по конкурсу…
Отец говорил с какой-то излишней небрежностью. А в глубине — виноватость. Почему? Неужели он думает, что я стану возражать против приезда Алексея?
— Ты, что ли, разрешения у меня просишь? — не удержался я.
— Ну… дело в том, что его приезд причинит тебе некоторые неудобства. Спать ему придётся в твоей комнате…
— Перебьёмся.
— Это в каком смысле? Перебьёте друг друга?
— Да нет, выражение такое. В смысле «перекантуемся»… Ну, всё уладится…
— Вот я и говорю! Всё же три комнаты. Неужели тесно будет впятером!
— Вшестером, — хихикнул я. Мне хотелось, чтобы разговор стал шутливым и лёгким.
— Почему вшестером? Разве твой друг Ивка ещё не вернулся к себе?
— Ивка-то вернулся! Зато появился Буська! Весёлый, пушистый, носится по квартире, как ракета!
Отец помолчал и спросил бесцветным голосом:
— Кот, что ли?
— Котёнок. Знаешь, такой забавный! Он повадился спать на вешалке, где шапки.
— Ну, что ж… Вы только следите там за ним… Приучайте…
— К чему приучать?
— Чтобы ходил куда положено. А то от этих забавных да пушистых такой запах…
Вот тебе и разговор… Ну, посмеялся бы, спросил бы, какого цвета котёнок, где взяли, чем кормим! А то сразу — запах…
Я выговорил в трубку со звоном, почти со слезами:
— Зачем ты так?
— Как?
— Я думал, ты порадуешься, а ты тут же… про гадости…
— Я же ничего плохого не сказал. Только посоветовал.
— Ты ни о чём хорошем не можешь…
— Александр! Да что с тобой?
— Ничего! — Я бросил трубку.
И тут же обмер: зачем я так?!
Теперь опять долгие дни, а может, и недели будет глухая молчаливая обида. Эта враждебная отгороженность, когда неловко смотреть друг на друга, трудно обратиться с самыми простыми словами.
Я же не хотел!
А тут ещё бабушка… Она, конечно, слышала из своей комнаты мой разговор.
— Ты что? Опять не поладил с папой?
— Я ему про котёнка, а он…
— По-моему, ты сам виноват. Надо быть посдержаннее. С отцом разговариваешь…
«Сам виноват»! Нет, я не считал себя виноватым. Но я мучился из-за того, что отцу из-за меня сейчас плохо. Там, далеко-далеко отсюда. Я ведь будто ударил его…
«Папа, позвони снова! Я не буду оправдываться! Скажу, что я свинья и сволочь! Только не надо этого чугунного молчания!.. Ну, пожалуйста!»
Но телефон молчал.
И сам я позвонить не мог. Там, на подмосковной даче, телефона не было. Чтобы поговорить со мной и бабушкой, родители ходили на станцию, где стоял междугородный автомат.
Наверно, минут пятнадцать я потерянно стоял в прихожей перед полкой с телефоном. Потом побрёл к себе и лёг. Буська, видать, почуял моё настроение. Перестал гонять по полу свой любимый теннисный шарик, забрался ко мне, свернулся под боком и заурчал. Утешал, наверно…
Я так и уснул одетый. И бабушка ничего не сказала мне.
Утром я поднялся с тяжёлой головой. Несильно и равномерно стучал дождь. На кухне громко говорило радио. Шла передача про поэта Багрицкого. Ведущая бодрым голосом рассказывала, что этого замечательного поэта стали забывать, потому что считают его певцом революции и комсомола, а это нынче непопулярная тема. Но у Эдуарда Багрицкого, говорила она, есть немало и других стихов: о природе, о поэтическом вдохновении, о птицах, о море… И тут начал читать артист:
Ранним утром я уйду с Дальницкой,
Дынь возьму и хлеба в узелке.
Я сегодня не поэт Багрицкий,
Я матрос на греческом дубке.
И я понял, что сейчас тоже уйду. От всего…
Стало не то чтобы совсем легко, но проще и яснее. Стало казаться, что в воздухе стоит тихий звон.
Я отыскал под вешалкой мамины резиновые сапоги, в которых она раньше ездила в сад. Они мне были в самую пору. В шкафу с одеждой взял полиэтиленовую накидку и свою старую безрукавку.
Ранним утром я уйду с Урицкой…
«С Урицкой» даже лучше звучит, чем «с Дальницкой». Правда, я не поэт Багрицкий, а Иволгин Саша (или Алька) двенадцати лет. Неприкаянный, не приспособленный к этому миру. Но стихи продолжали толкаться в голове.
Дынь возьму и хлеба в узелке…
Дынь, конечно, не было. А хлеба я взял. Даже намазал маслом. В дальнем пути пригодится такой запас. А то, что путь будет дальний, я знал.
— Ты куда это лыжи навострил в такую погоду? — сказала бабушка. По-моему, без особого беспокойства.
— К Демиду, — соврал я. — Там нынче репетиция.
— Позатракать-то разве нельзя?
— Некогда. Пожую на ходу…
И бабушка, которая всю жизнь следила, чтобы «ребёнок ел вовремя и как следует», на этот раз только сказала:
— Ну, смотри…
Может быть, она поняла, что я ухожу не к Демиду, а просто ухожу? И решила: пусть. Мол, такая, значит, судьба…
Я не стал оглядывать напоследок комнаты. Не стал ни с кем и ни с чем прощаться, даже мысленно. Только Буську погладил у порога и сразу шагнул за дверь. И тихо притворил её.