– Тепло у вас, – говорит Марфа Измайловна, – русским духом, живым пахнет.
– Ну, дак и топим, не стихаем, – говорит мама.
– А как тут не топить, – говорит Марфа Измайловна. – И у нас та же язва… Дров уж сколько вон уханькали. Без дров к весне, наверное, останемся… А не топи, совсем идь околешь. Давно морозов таких не было. Не помню. Ваш ещё спит? – спрашивает она, углядев меня за занавеской.
– Лежит, – отвечает мама.
– А наш уже на санках покатался, неуёмный.
– Видела, – говорит мама. – Думала, кто там мелькает, по угору?… Не поняла, в потёмках-то, сначала… Да чё-то скоро убежал?
– Для санок-то, наверное, не климат, – говорит отец, глядя приветливо на гостью. Уважает, говорит про неё, про Марфу Измайловну, так: бела, высока, мол, красива. Ну и придумал – про старуху.
– Как не климат, самый климат, – смеётся Марфа Измайловна. И говорит: – Вспотел, наверное, раз убежал. Цыганским потом… Жарко. Ну, у нашего колокольчик в одном месте: как чуть где присел, и заверешшал тут же, не посидишь идь с ём спокойно, с колокольчиком-то… Я к вам зачем… Спичками нас не выручите, в долг коробушку не дадите? Ткнулась – а на печурке ни спичинки. Куда девались? Вовка, ли чё ли, растаскал, Окурок?… Вроде как были, помню, оставались. Завтре уж купим, отдадим. А то моёму Асмадею и свою соску нечем раздымить… Из печи, говорю ему, уголь вон вынь да и прикуривай, дак матерится. Чем старе, тем охальне… Ну, и я ему в ответ-то… Перепирамся, как молоденьки… Святый Архангеле Селафииле, молитвенниче, моли Бога о нас грешных… Стародубчиха, слышали, совсем плохая?… Хоронить-то теперь трудно. В землю не шибко, поди, сунешься.
– Слышали, – говорит мама.
– Похоронят, – говорит отец.
– Да похоро-онят, – соглашается Марфа Измайловна. – Помри только, и похоронят, в дому лежать, конечно, не оставят. Сену и покойнику одно время: поспело – убирай. Дак трудно врыться – она, земля-то, как стекло, счас. Морозы рано начались, а снег – тот поздно уж нападал… Уж не к Семому ли?… К Семому… На Казанскую, однако… Наскрозь простыла, ломом не протычешь.
«Говорить им больше не о чем… Про чё бы путнее… то про могилы», – думаю. И опять как будто забываюсь.
Проснувшись на этот раз, больше уже не валяюсь. Бока сплющило.
Встал. Оделся. Пол холодный – в валенки обулся сразу, не простыть чтобы. А то и так всё хыркаю, как старче, ворчит мама.
Постель мою сестра после заправит. Пусть трудится – пионерка.
Поел на кухне молока с комковым сахаром и с аржаным хлебом. Досыта. Постует у нас только мама. Нас она говеть не заставляет, жалеет: в детстве, мол, сама наголодалась – мяса только в будни не даёт, а молока – того хоть запейся. Папка – неверушшый, но Бога, трезвый, не хулит. Выпивши, сказать может, что нет Его, всего скорее, Бога-то. Был бы, мол, Бог, войны-то не было бы с немцами. А то такую мясорубку учинили. Ох, сколько кровушки безвинной, дескать, пролилось – потоки целые.
И кому верить? Наверно – папке: офицером был на фронте, лейтенантом.
И Рыжий говорит: «Боженьки нет. Баушка за Ём, бородатым, сколько раз деньги и чикушку от дедушки ни прятала, ни разу Боженька не сохранил, – и добавляет: – Лутшэ бы мне давала на сохранность. Я бы спрятал, дак уж спрятал… Вобшэ-то так ей, Фюреру, и надо».
Марфы Измайловны уже нет, ушла.
Мама на кухне.
Отец в горнице, наверное, отдыхает.
Сестра и брат сидят за столом, читают. Дебильные. Так я о них думаю. Мама им сколько раз уж, слышал, говорила: «Вы же ослепнете, читаете так много, глаза себе вот порешите». Их это будто не касается: «Не, не ослепнем», – отвечают. Моя бы воля, я бы им устроил…
У брата книга называется «Волоколамское шоссе». Я её тоже начинал читать, страницу первую осилил, интересная. А у сестры – «Джульбарс». Картинки в этой только посмотрел. Как отвлекутся, книжки у них запрячу. Пусть пошарятся, поищут. Нечего.
– А где папка? – спрашиваю у мамы. Мама картошку чистит, суп к обеду варит.
– За водой поехал, – отвечает.
– В такой мороз-то?! – удивляюсь. – Коня попортит.
– Ну а воды-то если нет, – говорит мама.
– Ну, если нет, тогда конечно, – говорю. Быстро поел. И говорю: – Пойду я.
– Куда собрался? – спрашивает мама, спуская нарезанную картошку в дымящуюся на плите печной кастрюлю.
– К Володьке, – говорю.
– Заждался он уже тебя, – говорит мама. – Потеплее только одевайся.
– Да тут пройти-то, – говорю.
– Мороз такой… Да и обедать скоро будем.
– Да я наелся.
– Ну, и чё, что ты наелся. Через час опять запросишь… Пору-то надо отвести.
– Ладно, – говорю. – Может, и подойду.
– Нет, ты не может, батюшка, а уж давай-ка, – говорит мама. – Чтобы не бегать за тобой… и никого не посылать.
Вышел я с кухни. Подступил к столу. Будто в окно мне надо посмотреть. Будто смотрю, царапая ногтями наледь… Повернулся резко, захлопнул у брата «Волоколамское шоссе», перелистнул быстро у сестры страницы в «Джульбарсе».
Не взглянула даже в мою сторону. Какая! Молчком нашла место в книге, где читала, скоро опять глазами заелозила по строчкам – так уж, что ли, интересно? – или: со всяким гэ не связываюсь, дескать. Ну, думаю, и характер: вся в отца, голимый тятя. Другое что-нибудь потом ей сделаю, отличнице, придумаю – заметит, свяжется, не отсидится.
Не успел я увернуться, зазевался – получил от Николая тычок по затылку. Ожидал тот от меня какого-нибудь, как он любит выражаться, свинства, был готов. Не Николай, вообще-то, он, а – Колька.
– Курице не больно, курица довольна!..
Подался я одеваться. Обидно – за тычок-то. Расквитаюсь.
На крыльце Буска. Лёжа, кость какую-то грызёт. Раздобыл где-то. И мороз его не держит – промышляет, дома будто бы его не кормят – по деревне носится, позорит нас.
Вскочил. Цокает когтями по обледеневшим плахам. Шерсть на загривке у него в инее. Рад мне – с вечера, давно уже, меня не видел, соскучился – хвостом виляет, подмигивает, будто веки кто ему за ниточки подёргивает. Не улыбается только. Хороший.
Был у нас до этого Пират. Рыжий, как Володька. Прошлой осенью убил папка бычка, разделал тушу, положил в сенях её на стол. Туша замёрзла. Не прикрыл кто-то плотно дверь, забрался Пират в сени, потянул тушу за ногу, соскользнула туша со стола и задавила насмерть Пирата. Я плакал, заболел и неделю не выходил из дому. Смотрел в окно, видел других шляющихся по улице собак и горько приговаривал: «Все собачки бегают, а Пират наш взял да помер», – так ведь жалко.
Теперь вот Буска. Мы с ним друзья. А брата и сестру вряд ли он любит. И к ним, конечно, ластится, но так, притворно, чтобы вкусненькое что-нибудь у них выманить.