Час сидим, другой. Ни словом не обмолвились. Но не скучаем. Присутствуем. Не где попало, слава Богу.
Сороки застрекотали – мы и дыхание-то затаили. Вслушиваемся и вглядываемся. Глаза и уши – всё, что от нас осталось будто разом. Курок под пальцем – не взведённый. Ждём. Солнце ещё высоко – у нас за спинами, наблюдать нам не мешает. Вышла из сосняжка, видим, в дальний угол поля медведица с тремя медвежатами. Бурая. Крупная. Мыши в траве шороборятся, слышим, а как она приблизилась к полю, нет. Встала на задние лапы – ого-го! Обнюхивается, тянет со всех сторон к себе воздух. Шлёпнула затем вякающего медвежонка по заднице – полетел тот от неё кубарем – чем-то, видно, провинился. Опустилась рыхло на все лапы, развернулась, пошла прочь. Побежали за ней, прискакивая, медвежата. Не полакомились.
Помаячил мне Василий: нас, мол, учуяла – старая, опытная. И хорошо, что, мол, ушла-то: медвежат сиротами оставлять жалко.
Сидим. Ждём. Никого. Птицы только вокруг кричат да с места на место в играх своих или заботах перелетают. Журавль долговыйный кружит над нами – вниз, на землю, смотрит пристально – любопытствует. Потерял, может, кого-то? Размышляет ли? Встречь ему, но выше значительно, спираль вычерчивает коршун. Муравьи ручьями встречными – от комля к вершине и обратно – текут по берёзе, нам докучают. Муравейник огромный, в рост человеческий, прямо под берёзой нашей – откуда-то и натаскали же. Им, муравьям, что по траве бродить, что по дереву, что и по нам – без разницы. Миллионы тут их. И как один все, как для нас китайцы. Кусаются. Клешни-то – как щипцы кузнечные; половина сам, а половина челюсти. Стряхиваем их, дерзких, с себя так, чтобы не зашуметь. Сердятся – отморозки – становятся навзничь сноровисто на взлокоточки и стреляют в нас едкими, сверкающими на солнце, струями. Бьёт в нос запах муравьиной кислоты – шибкий. Шершень, гудя, как турбовинтовой, грузно на рюкзак к нам десантировался. Порывисто, как шарнирный, по нему поперемещался, залез внутрь, долго его не видно было, вылез. Улетел, шатаясь как-то странно в воздухе. Его и птички-то не ловят – грозный. Там одно жало – и ладонь насквозь проколет.
Вечереет. Холодает. Всё же Север.
Потрогал Василий сначала мизинцем себя по шее, между ухом и воротником телогрейки, после указательным и большим пальцами мне будто меру показал: мол, по чуть-чуть?… Тут же спросил ещё бровями: а, мол?
Так-то не очень, но сидеть без движения – и правда зябко. Ладно – и я ему кивком только ответил.
Открыл Василий тихонько рюкзак, вынул из кармана пластмассовый стакан, наполнил его, открыв осторожно и накренив канистру, медовухой – та – рыжая, как… и не знаю… Солнце через туман таким вот иногда проглядывает.
Выпил я. Выпил после и Василий.
Рот от перги отёрли.
Сидим. Ждём. Никого.
Земля вращается – по теням это видно – всё, значит, нормально: время не остановилось.
Коснулся Василий пальцем своей шеи: мол, понемногу, а?., то, дескать, холодно – ещё поёжился для убедительности.
Долго убеждать меня не надо: и на самом деле холодно.
Выпили.
Муравьёв с себя щелчками посшибали – те всё напористее атакуют, будто войну нам объявили.
А потом и закурил он, Василий. Курит. Дым от него кверху идёт – так ведь дым он – куда ж ещё ему податься, когда ни ветра нет, ни сквозняка-то? – в небо.
А потом и песню мы запели. Негромко сначала – шёпотом. Затем – на то она и песня…
Ночь. Луна. Сова мелькает, загораживая собой редкие звёзды, – и всё мимо нас, нет чтобы к нам – поговорили бы; мышей промышляет, шуршат в траве те, слышим, опрометчиво.
А потом как-то устали мы – голова в голову, шалашиком, над рюкзаком с канистрой, – прикорнули.
Озябли скоро. И проснулись.
Выпили. Запели.
Весь и рассказ-то:
По песням нас и отыскали на следующий день поздним утром Василий Григорьевич с Людмилой. Потеряли. Беспокоились.
Подъехали они на уазике к самому полю – овёс уж тоже, пожалели, мять не стали. Людмила в машине осталась – не генеральское это дело – по пустякам вылазить из машины. Василий Григорьевич пробежал резво, как молоденький, полем, подступил к берёзе. Зрачками источил её, как короед, от комля до вершины. Окликнул нас. А как мы рады-то, как рады-то его тут видеть. Приветствуем, счастливые. Смеётся. Сбросили канистру в муравейник. Лёгкая – скатилась. Сами кое-как – ноги-то затекли – спустились, как с корабля сошли, из космоса ли прилетели – мотает на земле нас. Не хочет с нами обниматься Василий Григорьевич. В ответ и мы: в машине с ними ехать наотрез отказались. Пошли, обнявшись и горланя песню. Песня такая: про удалого коновода – петь её одно удовольствие, всю душу в неё вложить можно, как деньги в сберегательную кассу. И вкладываем. Душу, а не деньги.
Журавль в небе опять кружит. И не улетал будто. Не просто так, конечно. На нас смотрит. И что-то, может, про нас думает. Дела ли ему нет до нас никакого. Как в это вникнуть?
Дошли.
Василий Григорьевич, позаглядывав самостоятельно в ульи и ничего по этому поводу не сказав, уехал ночевать к Горбунову – с нами ему не интересно – тот, Горбунов-то, всё же старше.
А нам с Василием спать в эту ночь пришлось в холодной бане. Она, Людмила, так постановила. Противиться особо мы не стали – Василий, мне-то и слова не давал никто, конечно. Подались мы по предложенному нам до обиды вежливо и настойчиво адресу. Но завернули, и на этот раз уже без хитроумного манёвра, в омшанник прежде. После и в бане песни ещё пели – много их знаем, сначала бодрые, затем и грустные. Всё же убайкались – уснули.
И сон такой приснился, помню, мне той ночью, будто иду я по лесу в обнимку, но не с Василием, а с медведицей. Смотрит она на меня, а взгляд у неё, хоть и искоса, но внимательный-внимательный, как у Василия Григорьевича, глаза раскосые, как у Людмилы, только карие, и говорит она, медведица, мне дружелюбно: «И ты Вася». – «Да какой же я тебе Вася?!» – перечу я ей. «Вася, Вася», – говорит она и обнимает меня крепко-крепко (это я втиснулся во сне между полком и бочкой, еле-еле утром выбрался). «Ну, Вася, так Вася», – соглашаюсь я. Идём мы с ней, с медведицей, дальше. Поём: «Ва-ся, Ва-ся, стиляга из Москвы…»
Ну и приснится же такое.
Герои этого рассказа, не знаю, как насчёт встретившихся нам в тайге медведей, живы, но не все.
Умер Василий Григорьевич Кафтанов. От рака печени. Скончался. Тяжело, больно умирал, но молча, как мужик, других не мучил, только по глазам и можно было догадаться, что страдает, рассказывал мне об этом после при встрече Василий, мой друг детства. Помолитесь о покойном, кто верует.
Овдовела тётя Груня. Детей у неё много, но живёт она одна. Навещают её дети. «Как за каменной стеной, за ним жила я, – сказала она на похоронах мужа. – Бывало всяко, но уж чё там… Оно – не поле перейти… Царство Небесное, родимый».