Мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине…
Эти – утки, не утки ли – ниже, чуть нас выше, почти над самыми нашими головами пронеслись.
Батарейки в – китайском, наверное, – фонарике сели, луч медленно угас, отражатель за стеклом едва краснеет – по нему пока и знаю, что Данила ещё рядом. Шумно так вокруг – уйдёт – и не замечу; снег блазнит – замечу, может.
Выключил Данила фонарик и говорит:
– Пусть отдохнёт – навоевался с темнотой.
– Пойдём ко мне, – предлагаю. – Чаю попьём.
– Нет, – говорит Данила. – Не до чаю.
Телефон его защёлкал, слышу, зачирикал по-китайски, то ли женским, то ли детским голоском – захочешь, так не скажешь, язык вывернешь. И сам он, Данила, забубнил тут же что-то – не разобрать мне из-за шума, да и говорит Данила почти шёпотом – что потаённое, так, может быть, поэтому. Есть с кем ему поговорить – с отцом, с матерью – покойные.
Подумал я: огород у них, у Коланжей – теперь у Коланжа, один он, Данила, из Коланжей, потомок французского генерала, в живых остался, – через разлив-другой подмоет, мол, и чернозём, накопленный веками, пропадёт – обрыв уже под самой задней стенкой изгороди – так уж приблизился. Не укрепишь. Да хоть и можно как-то сделать, кто займётся? Ему, Даниле, этот чернозём, как дятлу гусли. И дом смоет, унесёт, не озаботится. В бане жить станет – река до той ещё нескоро доберётся. Бани не станет – под елью обживётся. Ель упадёт – пространства хватит. Если пространство… ну, понятно.
Не ушёл он, Данила, на берегу, – опять, смотрю, включил фонарик, в бездну шумящую им светит – стихию контролирует.
А я подался восвояси.
Пришёл домой, спать уже не ложился.
Включил свет, взял Книгу.
Прочитал:
«И взглянул я – и вот, Агнец стоит на Горе Сионе, и с Ним сто сорок четыре тысячи, у которых Имя Отца Его написано на челах…
…и поверг Ангел Серп Свой на Землю, и обрезал Виноград на Земле, и бросил в Великое Точило Гнева Божия – и истоптаны Ягоды в Точиле за Городом, и потекла кровь из Точила даже до узд конских, на тысячу шестьсот стадий».
Отложил Книгу.
Побродил по дому, только не попрыгал, но ничего доброго не выходил и путнего ничего не надумал. Чтобы занять себя хоть чем-то, завтрак стал себе готовить… будто не ел ничего с вечера.
Было это в ночь с третьего на четвёртое мая, со среды на четверг.
Сегодня вторник. Девятое мая.
Утро.
Солнце в доме. На весь день расположилось – день, похоже, будет ясный. Пусть побудет, пол прогреет. И кому-чему ещё пощуришься так радостно – ему лишь, солнцу, – щурюсь.
На верандах уже жарко. Как летом. Летом, в зной, там уж и вовсе. Как в парилке, сетовал отец, но в прохладную, засолнечную, комнату не перебирался. Окна, жалко вот, без ставен – Николай не спроектировал.
Мама раньше на верандах, на своей и на отцовской, в начале марта или уже в конце февраля, не помню точно, высаживала помидоры и ещё какую-то рассаду. В банках, жестяных и стеклянных, в старых кастрюлях проржавевших, в керамических горшках и в разных, деревянных и картонных, ящичках. «Позагородит всё, – ворчал отец, – к окну не подступиться». – «Убрать, может?» – спрашивала у него мама. «Раз уж наставила, пускай стоят, – говорил отец. – Туда-сюда, как кошка с салом, будешь с ними тут таскаться». – «К окну ему не подступиться, – говорила мама. – Окно-то чё тебе – не видишь». – «Вижу, не вижу, – говорил отец. – А всё равно без доступу-то худо. Так подойдёшь хоть, постоишь». – «Ну, до июня потерпи уж», – говорила мама. – «Х-хо! До июня! – вспыхивал отец. – Да до июня десять раз помереть, баба, можно». – «В зале постой вон… у окна-то… в доме окон, ли чё ли, мало». – «С тобой, как с ветром, толковать». – «С тобой не легче… тоже-порох». Мама улыбалась, а отец сердился, но недолго – больше чем на пять минут его не хватало.
Слышал я этот разговор, произошедший между ними, один раз, но повторялся он, наверное, из года в год и, может так, что слово в слово. И жил отец на своей веранде с марта по июнь – на ранжарее будто, всё и заботился: растёт что, не растёт ли? – к листьям и стеблям толстыми, крупными пальцами нежно прикасался.
Слепой-то был. Вот вроде был – а до сих пор переживаю. Будто бы до сих пор слепотствует отец мой.
День Победы.
Затосковалось сразу. Без отца-то. Припоминаться тут же стало многое, всплывать из прошлого. Как из воды. Чаще сам он, отец, перед глазами возникает. Чисто выбритый, подстриженный, причёсанный. В рубахе свежей, в тщательно отутюженных мамой штанах, заправленных в начищенные им самим до блеска хромовые сапоги. В пиджаке без орденов и без медалей – не надевал их никогда. И пахнет крепко от него «Тройным» одеколоном, других не признавал. Или к себе кого-то ждёт, или к кому-то собирается. Так же вот – утром; вечером – иное.
Отец. Тоскливо без тебя.
Ну а сегодня – по-особенному: не только в сердце он, День этот знаменательный, и – в позвоночнике, застрял осколком острым – колет.
Не умер ты – родился – так думаю. И уходить тебе теперь некуда оттуда – из Вечности, всегда на месте; кликну: отец! – ты отзовёшься, я здесь услышу.
Вторые сутки уже вёдро. Благолепно.
Небо голубое, в лёгких перистых облаках и в белых строчках самолётных – небу на память начертили, на недолгую – сотрёт всё ветер поднебесный.
Снег на солнце тает дружно. Да и в тени спокойно не лежит уже – тепло-то.
Вода в Куртюмке красно-бурая, всё прибывает – далеко из берегов вышла – левый и правый у неё пологие.
Парят поляны – просыхают. Мальчишки мяч уже на них гоняют – то проберутся на одну, то на другую – так интересней.
Проталины по косогорам прямо на глазах расширяются. И на нашем, истоминском, тоже. В самом логу уж только – снег-то. И там его ручьём смывает, подъедает. В тайге его ещё немерено.
Тихо. Безветренно.
В ельнике, за Балахниной, бензопила спозаранок, часа два, пока прохладно было, надрывалась – дрова на зиму пилил кто-то. Теперь там тихо. Или пила сломалась, что с ними случается, или пильщик праздник праздновать домой ушёл – как полагается.
И мне с утра, как только встал, водки вдруг выпить захотелось. Не пить же одному. Не стал поэтому. Пока. Успею.
Ещё и музыка: включил телевизор, там:
Двадцать второго июня, Ровно в четыре часа…
И Высоцкий – в окно выставил, наверное, и включил кто-то магнитофон на полную громкость:
На братских могилах не ставят крестов, И вдовы на них не рыдают… Всего лишь час дают на артобстрел – Всего лишь час пехоте передышки…
Вовсе уж как-то…
Дорогу около Кеми, под Лисьей горкой и под Полоусно, перелило – в гости ждать кого-то нечего. Ни Николай, ни из друзей моих никто ко мне сегодня не пожалует. Только на вертолёте. Или на моторной лодке. Бензину много надо – кто решится, все тут без денег нынче, нишшые.