Помолчали. Я на лес за Кемью посмотрел – в воде стоит тот, бор сосновый, по голомя – мокнет, выше взглядом приподнялся – гляжу теперь на гребень Камня, дымкой жиденькой затянутый, мог бы летать, туда слетал бы – манит, далью оттуда бы полюбовался, Ялань с него – как на ладони – с Камня; Гриша – взглядом от костра не отрывается: картошку в него забросил, прутиком угли на неё нагребает – одной рукой, другой – муравья на шее ловит, поймал – отбросил его в сторону.
– Люблю… печёную, – говорит.
– Да кто её, – говорю, – не любит… На свежем воздухе, к тому же.
– Залез, паршивец, и кусается.
И я сижу, их, муравьев, с себя стряхиваю, но уже реже – привыкаю.
– Хоть комаров-то пока нет.
– Да, красота… пока без них-то.
Вдавившись кормой в пенящуюся за ней воду и задрав нос, лодка моторная, казанка, вверх по реке надсадно поднимается. Напротив нас уже проходит. Мальчишки с берега руками помахали ей в приветствии. С лодки им тем же не ответили. Два мужика в ней, в лодке, может быть – охотники, не до мальчишек им, народ серьёзный. Скрылась за кривуном моторка, не стало её слышно.
– Ну и бабёнкам, тем досталось, – говорит Гриша.
– Да уж, – говорю.
– Из штанов дегтярных не вылазили.
– И чем детей своих кормить, не знали, не имели.
– Война-a, – говорит Гриша.
– Война-a, – говорю.
– Но победили.
– Да, победили!
За женщин выпили – за матерей и бабушек, лиха которые хватили.
– Да-а, – говорит Гриша после. – Мечта у них и все разговоры были, как мать рассказывала, хоть разок вдоволь выспаться и раздобыть где завалящую корочку хлеба, а надежда – что война скоро закончится и мужики, на которых похоронок ещё не пришло, домой живыми возвратятся… а чудом, может, и погибшие… не хоронили их, не видели их мёртвыми.
– Да-а, – говорю. – А вот смотри… Жертвы, конечно, ох какие, дух замирает, как подумаешь, и волком выть от горя хочется непоправимого… Но перед войной была объявлена Безбожная пятилетка, и к тридцать седьмому году Имя Бога в стране просто не должно было уже произноситься. С тридцать пятого по тридцать восьмой число действующих храмов православных сократилось с двадцати пяти тысяч до одной тысячи двухсот семидесяти семи… Грешно сказать, но если бы не война и жертвы эти… даже представить не могу.
– Храмы – ладно… Новые вон строят. Кирпича хватит, – говорит Гриша. – А вот людей-то не вернёшь… сгубили столько… Сколько детей не народилось.
– Новые – не старые, – говорю. – Хотя – конечно, – соглашаюсь: день такой – и спорить не хочется – мириться только; умом сейчас бы приголубил каждого, враг подвернись – того затискал бы в объятиях – так разлилось по мне – как половодье – людолюбие.
Выпиваем. То чокаемся, то не чокаемся – за павших в боях и тут уже, после войны, умерших – и этих уже много, и за живых ещё – а этих уж наперечёт – за каждого отдельно. По полстакана Гриша наливает – держит слово. Но всё равно…
Погода такая – слезу выжимает. Солнце нас бережно обходит – на меня то прямо, то из-за сосны светило слева, теперь – заглядывает справа, да настойчиво, словно в знакомые навязываясь. Гриша лицом к нему лежит – жмурится, ещё ж от дыма, острым концом ивового прута то в одну картофелину ткнёт, то в другую – пора вытаскивать, ещё попечь ли – проверяет. И говорит:
– Эта готова, эта нет, пусть полежит ещё, помле-ет… А ну, давай-ка под картошечку.
Я откликаюсь:
– С удовольствием. – И мне – уже не горькая, а сладкая.
Выпили. Картошкой, обжигаясь, закусили. Вкусно.
Незаметно как-то и запели. Кто первым и затянул, не помню. Громко поём – не шумела бы Кемь – в Усть-Кеми бы нас услышали, в её истоке ли – под Исленьском. Может – и слышат. Про тёмную ночь… Про землянку… Слов всех не помним, но мотив правильно выводим: одна песня на другую у нас не похожа… На позиции девушка провожала бойца… И эту исполнили.
Бекасы, их ещё так: барашками в Ялани называют, с раннего утра в небе – просверливают его сверху вниз в блеющем брачном штопоре, а как обратно в поднебесье поднимаются – и не услышишь, и так весь день, без перерыва – как не насытятся – и пусть, кому они мешают – не на дороге.
– А со спутника нас, интересно, видно? – спрашивает Гриша, отвернувшись от костра, в небо теперь глядя, подперев голову рукой – как охотник на привале, про муравьев забыл уже, похоже, и по лицу они у него ползают – как у бесчувственного Терминатора.
– Видно-то, может, и видно, но не думаю, что кому-то это интересно, – говорю.
– Нашим-то – нет. Американцам.
– Мы для них что? – привычная картинка.
А потом вдруг Дима Ткаченко возник перед нами. Нашёл нас, говорит, по песням. Ко мне подъехал – там деревянная лопата, мол, приставлена к двери: хозяев нету. Верно. Не заметили, как и приблизился. Улыбается – обычно. Зубы выставил – как на продажу. Один – золотой, среди родных-то – одинокий, так и тужится – сияет.
– С праздником! – говорит Дима.
– И тебя так же!! – отвечаем ему мы.
– Рад вас видеть!
– Мы тебя тоже!!
– А где, – спрашивает, – Сосницкая Ирина, одноклассница моя?… Дом сейчас я их проехал. И машину там оставил, к вам сюда на ней не пробраться. Хорошо, – говорит, – поёте, громко и жалостно.
– В Исленьске Сосницкая, – отвечает ему Гриша. И говорит: – Стараемся.
– Как её вспомню, Ирочку, так тут же все мои старческие эрогенные зоны дают о себе знать, – говорит Дима.
– Как раны боевые, – говорит Гриша.
– Половые, а не боевые, – говорит Дима. – Боевые ноют, а мои зудят… Ну, так чё? – спрашивает.
– Так чё, конечно, – говорит Гриша. И говорит: – А у нас стакана… два вот… больше нет… Ищи посуду.
– Ау меня свой, – говорит Дима, доставая из кармана пиджака пластмассовый стаканчик. – Всегда в машине… наготове… и прихватил вот.
Чокнулись: за победу! – выпили втроём. А потом – не чокаясь уж: помянули. А потом вижу: Гриша тут, возлежит на бушлате, а Димы нет.
– А где, – у Гриши спрашиваю, – Дима?
– Домой уехал, – говорит Гриша. – У сына вроде день рождения. Водку – бутылка вон – оставил.
– А приезжал-то чё?
– Да повидаться… От них до нас ещё проехать, значит, можно.
– Да-а, – говорю; водки уже не очень-то пугаюсь. И говорю: – Двое сибирских казаков, Сергей Докучаев и Сидор Иванов, седьмого августа 1875 года отбились от тридцати конных кокандцев. А когда у Докучаева спросили, как это им удалось, тот ответил: «Я рассыпался цепью, а Иванов их начал окружать…»