Мучение: пахарь вывернул местами глину, ссохлась та пластами и комьями, ничем их не расколотишь, и наросло на ней много, как никогда, осоту. Чуть не неделю я до этого пропалывал, ладони до сих пор чешутся. Не так-то просто его выдернуть. Позже ещё придётся с ним повоевать, когда проклюнутся оборванные корни. Вот уж живучий, так живучий. Как кошка.
Отец раньше сам пахал. На коне. Редко когда просил кого из трактористов – не доверял им. Конь свой имелся. Крупный, красивый, добрый. Карькой звали. Я на нём, совсем ещё маленький, лет шести или семи, за водой на Кемь или Бобровку ездил, и за меня не волновались. Отец, бывало, раза на три огород перепашет. После такой обработки становилась земля, действительно, как пух- руку в неё по локоть можно было сунуть; и лунки в ней под картошку не лопатой, помню, делали – просто рукой её и впихивали, обычно мама, дольку ростками вверх старалась спрятать – так ей подняться, дескать, легче.
Отец, помню, пашет, а я вместе со скворцами и галками бегаю босиком по тёплой, влажной пашне, проваливаясь в ней едва не по колено, и собираю в банку дождевых червей для рыбалки – рано рыбачить начал, лет с пяти – да оставшуюся осенью после копки и пролежавшую в земле зиму, выпаханную теперь картошку – ту в карманы. Была она, картошка эта, сладкая, как репа, и мы, ребятишки, магазинными сладостями не избалованные, с наслаждением её сгрызали. Ещё и деньги, помню, подбирал старинные, монеты – много выпахивалось их, да и теперь ещё попадаются, больше всего с соболъками – кто знает их – тобольской чеканки.
И сегодня по росе, солнце ещё не показалось из-за Камня, вышли. В полдень жара уже невыносимая. Николай её ещё как-то дюжит, а мне – смерть, я к морозу благосклонней отношусь, чем к пеклу. Мороз-то что, побегал и согрелся, и не мерзляк я. А в зной на улицу хоть не показывайся или в воде весь день, как лось или медведь, сиди. Звери – те так сейчас и поступают – у них заботы другой нет, им за картошкой не ухаживать.
До трусов не разденешься: ветра нет – мошка заедает, а слепням и паутам – тем и ветер не помеха, грозы и стужи лишь боятся. А окучивать и, одновременно, от них, от паразитов, отбиваться – много не наработаешь, да и кусаются же – как собаки, живого места не оставят, как ни привык, а всё равно взвоешь, когда внезапно тебя цапнет. В сетке душно, а мазь защитная с потом глаза выедает.
Но делать нечего – трудиться надо – кто кроме нас картошку загребёт нам. Нанимать кого-то – не привыкли. Да и родители нас научили: лучше самим со всем справляться. И зачем столько насадили, думаю.
Укрыв головы мамиными белыми платками, повязав их по-спецназовски, выходим в огород. Потяпаем, потяпаем и, облившись из бочки тёплой, со вчерашнего пекла не остывшей ещё водой, домой бежим. В прохладе, млея, остываем да морс клюквенный, достав его из холодильника, пьём неумеренно.
В город поедешь, пива, мол, привези, говорю Николаю. Ладно, кивает своей русой и дырявой головой. Знаю, что забудет. В автобус сел, тогда, мол, спохватился. Обычно. Ну – думаю – растяпа, надо на лбу ему записывать. Опять не то – его жена прочитает – вот, скажет, чем вы там, в Ялани, с братцем младшим занимаетесь, – всенепременно. Лучше уж так: без пива обойдусь. Надо сказать, чтобы спросил он у жены, как по-хохляцки будет гинеколог? В следующий раз, думаю, пива не привезёт, скажу. Ну, это так я.
Заставлять теперь нас некому – сами над собой командиры, себя неволим – как стахановцы.
В очередной раз вышли на работу, за тяпки взяться лишь успели, перелазит, видим, через изгородь в огород к нам в гости Шура Лаврентьев. С алюминиевым, пустым, судя по грохоту, каном на боку, лёгким, похоже, рюкзаком и ружьём-двустволкой, тулкой, за плечами.
Перелез. На поле не заходит. Сел на обочине. Лицо и руки бурые – дёгтем испачканы нарочно – от комаров – не ради маскировки. Улыбается. Во рту темно – зубов передних нет – люди выбили, не сами по себе выпали.
– Бог в помощь! – говорит. – Братья Истомины, здоровья вам жеребячьего!
– Спасибо, – отвечаем.
– Давно не виделись, ёлки-палки, пихты-моталки. Одноклассник! – обращается ко мне Шура, как Сталин в начале войны – к братьям и сестрам, – принеси хлебушка и три стакана, будь любезен.
Снял Шура ружьё и рюкзак, разместил их с собой рядом на молодой и мягкой травке, развязав узел на шнурке, рюкзак раскрыл и вынул из него коричневую пластиковую двухлитровую бутылку из-под исленьского пива «Выпьем!», положил на землю и прикрыл её ладонью – от солнца, наверное; чтобы не убежала ли – придерживает. Словом – устроился удобно Шура.
– A-a?! – говорит. На нас смотрит. Один глаз у него стеклянный – прежний, живой, давно уже затвором от переделанной под обычный патрон винтовки себе выставил – как-то вот умудрился – переборщил в заряде с порохом.
Пьяный Шура, едва языком двигает и своим, природным, глазом кое-как вращает – как будто видимое им ворочает, округу, а заодно и нас с нею. В завёрнутых болотных сапогах и в панаме с откинутым накомарником. До белёса вылинявшие камуфляжные штаны и куртка-энцефалитка по всему правому боку в серой, засохшей уже грязи – отдыхал, похоже, под открытым небом Шура – там прилёг, где уморило, – так он всегда и поступает, весной и осенью, зимой и летом.
– Ты откуда и куда такой красивый? – спрашивает Николай.
– Из города на пасеку, – охотно отвечает Шура. – Пчёлы роятся, надо караулить.
– А в бутылке что? – спрашивает Николай. – Не пиво?
– С пива ссат криво, – говорит Шура. – Спирт от фирмы «Колотуй»…
– А-а, – говорит Николай. – Понятно.
– Не здесь, так в дом, может, пойдём, – предлагает Шура. И говорит: – По лесу разлетятся, где их потом искать?… Там уже пчёл-то… кот наплакал.
– Нет, Шура, – говорю. – Некогда пить, и на жаре такой… не стоит.
– Поговорить надо, – говорит Шура. – Давно уже не говорили.
– Ну, мы и так поговорим.
– Так люди добрые не разговаривают.
– А как? – спрашиваю, не отрываясь от работы.
– Будто не знаешь, – говорит Шура. – Сначала слиться надо… в общем экстазе. Бе-е-е, – говорит Шура – как овца блеет. – М-м-е-е, – повторяет.
– Жарко, Шура… слипнешься, а не сольёшься.
Опустив голову на грудь, вздремнул Шура на минуту, поднял после голову, отыскал нас тем, подвижным ещё, глазом – переместились мы на поле – и говорит:
– Спиться, сказал я, а не слиться… Э-э!.. Уроды!.. Гоблины несчастные!.. – и продолжает, как заученное: – Я наново перевоплотился от Святого Духа и от жены генерала Дудаева-а-а!.. По заданию чеченского военного штаба расшифровал свой сложный геном. Мне в Турции сделали биопластическую операцию: я теперь вижу одним глазом через стены, – каким, своим или вмонтированным, не уточнил, – другим, как филин, в темноте, слышу в ультразвуковом диапазоне, как мышь летучая или дельфин. Вживлённые в мою голову чипы считывают все радиосигналы, которыми кишит эфир, и всю информацию со всех мировых компьютеров. Я бисексуал, и кол забил на всех яланских баб и девок… старух – тем более… Вы, недоноски! Да вы хоть поняли, чё я сказал вам?!