– Каво, каво-о?
– Скопцов… ик-ка!.. и емнухов.
– А кто таки-то?
– Сеня.
– Ну?
– Ох, Сеня, Сеня.
– Ну, дак кто?
– Дак кто-о-о… Кастрированные мужики.
– Да? Ну?
– Можешь представить?
– Ну, могу.
– Нет, ты представь.
– Ну, ну?
– Даты представь!
– А на хрена мне это нужно?!
– Ай, Сеня, Сеня, – простонал Костя и выпустил из своей руки руку друга. – Сеня, Сеня.
– Да чёрт бы их побрал… гори они огнём!., мужики эти. Чё же теперь, реветь из-за них? Живут же и без этого. Нашёл по ком плакать. Своего горя, ли чё ли, мало? Как выпил, так и давай оплакивать всех без разбору. По всему свету озаботился. Прошлый раз всё целый месяц по каким-то… хрен и вспомнишь… справлял панихиду. Людям делать нечего, а он – как телевизора насмотрится – и плачет. Я думал, что он – Марью обманул – дак это… Вот кого, парень, бабу да ребятишек бы своих не забывал… Им, ребятишкам, скоро в школу – кому учебники, кому костюм… О чём тебе я это тока что?… Ах, да, нуда, в полено-маму… Ты за позавчерашнее число читал газету?
– Н-нет-т!
– А с кукурузой-то… Про бригадира слышал?
Ни звука от Кости.
– Ты спишь уже?
– Н-нет-т!
– А чё молчишь? Надулся, чё ли? А, ты чё?
– Н-нич-чё!
– Сказал не так чё разве, а?
– Иди-ка, знашь, куда…
И замолчали. Едут. Долго молча едут. Только колоколец невидимый в темноте дзинькает, да прядёт ушами изредка слившийся с ночью Гнедко.
– Дошлый же у нас бригадир… Шельма, – заговорил опять Семён. – Хе-хе. Ну и додумался же… Мало кому такое бы и в голову пришло. Возьми меня, дак ни за что бы… точно, никак бы не допетрил. – Огонёк цигарки то вспыхивает, озаряя нос Семёна, то гаснет, уступая нос мраку, будто играя. – А кум, наверняка, уж и ворота запер, – продолжает рассуждать Семён. – Спит уж, поди. У них счас ток работат – в деревне свету нет – не тянет станция. Без свету вовсе уж – будто без глаз. Как раньше жили. А вроде, вспомнишь, и ничё. Девок-то и в потёмках можно было шшупать – оно ещё и интересней: чё там поймал, чё там нашшупал. Эй, Костя, правда, как ты, а?
Костя не отзывается. Семён близко наклонился к другу, огоньком самокрутки выявил из темноты его лицо, глаза закрытые увидел.
– Эх-ма, – вздохнул, стегнул Гнедка, и телега шибче заскрипела.
Сделалось так темно, что граница между ельником и небом перестала различаться.
Семён представил вдруг себя ночью одного далеко в тайге – судорожно передёрнулся. Прикрикнул на коня, затем надел вожжи на руку, а руки спрятал в карманы. Холодило шею – Семён выплюнул искуренную цигарку, утянул голову в воротник телогрейки; почувствовал, как затекают ноги, – поднял их на телегу и удобнее для тела устроился на дождевике. Зевалось. Смыкались веки. В сознании толпились образы: кум, Марфа и кто-то ещё. Все они почему-то размахивали руками, что-то говорили и бранили не то его, не то погоду, не то советскую власть. Буркнув мнимым собеседникам что-то в ответ, Семён задремал.
Тут же и сон ему привиделся. Будто ползёт он в отсыревшем дождевике, с планшеткой и с биноклем в руках, на Кудыкину гору. Заползает на самую маковку и видит: стоит там кудрявая рябина, а на рябине, вместо ягод, огурцы растут; под рябиной обросший мхом валун лежит огромный, а на валуне сидит мужик-ляйтенант в галифе и на гармошке-тальянке «Подгорную» играет. Увидел мужик-ляйтенант Семёна – и прекратил играть, гармошку отложил обок и говорит Семёну:
– Доброго здоровьица, Семён. Давно уж поджидаю. Прямо извёл си. Так чё, заполз, хочешь сказать?
– А и не видишь будто, спрашиваешь? – отвечает ему Семён дерзко, со званием того не считаясь. Ответив, достаёт из планшетки карту, сверяется с ней в чём-то и засовывает её обратно, в планшет то есть.
– Теперь сползать, значит, будешь?
– Не ночевать же здесь, – отвечает Семён.
– А хочешь, я тебе перед дорогой нагадаю? – спрашивает человек в галифе.
– Ну, нагадай, – соглашается Семён, – если не лень и если делать тебе нечего. Мне делать нечего – послушаю.
– Ну, вот, значит, – начинает мужик-ляйтенант, – кесарю кесарево, а Семёну чтоб всегда Семёново. Хлопоты тебе, любезный, через дом твой предстоят, и сердечный разговор с пиковой дамой выпадает.
– Ну, – говорит Семён, – удивил. Я думал, он чё путнее мне скажет: про войну, может. А это-то я и без тебя знаю, – сказал Семён так человеку в галифе, валун обполз, мох с него пальцем соскоблил, понюхал, в бинокль кругом огляделся и стал спускаться с Кудыкиной горы.
Вот тут-то крепкий сон и поборол сновидение, вот тут-то спал уже Семён, а не дремал, заглушая бубенец и пугая Гнедка своим храпом.
Храпел и Костя.
* * *
Костя проснулся. Но проснулся он не потому что выспался, а потому что замёрз. Его трясло – как от озноба, так и с похмелья. На душе у него было паскудно, так паскудно, что пожелал вдруг Костя выругаться и шлёпнуть Марью, жену свою, по заднице – за то, что та стянула на себя с него одеяло и опять закрыла в доме все ставни.
И выругался, и шлёпнул – отказывать себе в желаниях он не умел.
Но тут же и похулил себя за поспешность, решив, что нынче снова, вероятно, где застало, там заночевал, но не дома.
«Это… вода-то почему?» – подумал Костя, приподнявшись и выжимая намокший рукав телогрейки.
Привычный ко всевозможным вывертам судьбы и не считающий жизнь сплошным праздником, он с осторожностью бывалого и привычного ко всему человека принялся всё вокруг себя ощупывать.
«Ну, в похмелье-распохмелье!! И ни стены, и ни столба. Внизу – вода какая-то? Откуда? Так никогда ещё не ночевал я».
От охватившей душу горечи захотелось сплюнуть, но он сдержался.
«Нары, не нары?… Топчан или полати? Может – крылечко чьё?… Моё-то не такое… А это чё?… Да это ж колокольчик. А это-то?… Да это же гремят поводья».
Руки его тут же признали телегу. Значит, как сел он, Константин Северьянович Чекунов, родом из Подъяланнои, на неё у Тришкиного дома, так до сих пор с неё и не слазил.
«Да это чё ж тако-то, а! Да они, гады, чё, меня на улице оставили, личёли?! Вот уж друзья, дак уж друзья! Или ещё мы не доехали? Ну а пошто тогда стоим? Вода?… Ну а пошто тогда вода-то?! Семён… Ну дак а где тогда Семён?»
Костя нащупал сапоги, понял, что не свои, дёрнул один из них за голенище.
– Семён… Семён… Семё-ё-ё-о-он, – позвал он, но, на всякий случай, шёпотом.
– А-а!!
– Ты чё орёшь?