Старыгин в который раз залюбовался шедевром Тинторетто. В этом портрете в полной мере проявился девиз художника, красовавшийся на стене его мастерской: «Рисунок Микеланджело, колорит Тициана». Действительно, каждая деталь портрета была прописана так тщательно и вместе с тем так легко и изящно, как мог бы сделать это только великий Микеланджело Буонарроти. Хотя колорит картины был несколько мрачнее и сдержаннее, чем у портретов Тициана, но это цветовое решение вполне соответствовало психологическому типу венецианского адмирала, его суровому и решительному лицу.
Еще двадцать лет назад портрет адмирала считался работой неизвестного художника венецианской школы, возможно, одного из учеников Тинторетто, но новейшие исследования однозначно доказали, что он принадлежит кисти самого мастера.
— Так что же с ним случилось? — спросил Старыгин, продолжая разглядывать картину.
— Разве вы не видите? — Лютостанский всплеснул руками. — Дмитрий Алексеевич, голубчик, я вас не узнаю!
И тут Старыгин увидел.
Адмиральский жезл, символ власти, который сжимал в руке Джузеппе Морозини, был покрыт кровью. Темная кровь была выписана столь же тщательно и умело, как все прочие детали портрета, она стекала с жезла крупными каплями, падала на ковер.
— Да что же это такое? — проговорил Старыгин удивленно. — Чья-то глупая шутка? Непохоже…
— Если это шутка — то страшная, кошмарная, безжалостная! — воскликнул Лютостанский и рассказал Старыгину о том, что произошло сегодня в одном из залов итальянской живописи, о найденном там трупе с пробитой головой.
— Чего же вы хотите от меня? — спросил Старыгин, на шаг отступив от картины и разглядывая ее с профессиональным интересом. — Вы же сказали, что этим делом занимается полиция.
— Ну да, ну да, конечно… полиция занимается убийством, это их забота, а вы, голубчик, займитесь картиной. Приведите ее в порядок, верните ее в исходное состояние. Ведь ей очень скоро придется ехать на родину…
— На родину? — Старыгин покосился на искусствоведа. — Что вы имеете в виду?
— Дело в том, что через несколько дней мы отправляем эту картину в Венецию, в рамках культурного обмена. Одновременно к нам прибудет картина Карпаччо «Святой Виталий на коне», мы организуем выставку одной картины…
— Замечательная работа! — Старыгин вспомнил праздничное, радостное полотно Витторе Карпаччо, которое видел во время одной из поездок в Венецию.
— Еще бы, голубчик, еще бы! — Лютостанский выразительно поднял глаза к потолку. — Вы не представляете, каких трудов нам стоило договориться об этом обмене! И вот теперь это… — он обвиняющим жестом показал на портрет, как будто сам адмирал Морозини подвел его, обманул его надежды. — Так что, Дмитрий Алексеевич, голубчик, на вас вся надежда! Сделайте все, что возможно, чтобы картина приобрела прежний вид!
— Конечно… я не думаю, что это будет трудно… вы ведь говорите, что это случилось только сегодня утром, значит, краски еще не успели засохнуть…
С этими словами он достал из ящика стола старинную лупу, которую предпочитал многим современным приборам, снова приблизился к портрету и внимательно вгляделся в окровавленный жезл.
— Странно… — протянул он спустя несколько секунд. — Очень странно…
— Что странно? — переспросил Лютостанский.
— Вы уверены, что это случилось только сегодня?
— Ну да, сегодня утром.
— Непохоже. Краски не просто высохли — они высохли уже очень давно и даже немного растрескались от времени, как и должно быть, и покрыты лаком… и вообще, такое впечатление, что этим краскам столько же лет, сколько самой картине…
— Да что вы? Этого не может быть!
— Я сам понимаю, что не может, однако…
В это время в кармане у Лютостанского зазвонил мобильный телефон. Он достал его, послушал и быстро взглянул на Старыгина:
— Дмитрий Алексеевич, дорогой, вы тут пока разбирайтесь, что да как, а мне придется вас покинуть — начальство вызывает!
Закрыв дверь за Лютостанским, Старыгин перевел дыхание.
Он очень уважал Александра Николаевича, ценил его как блестящего специалиста, однако предпочитал работать в одиночестве. Реставрация — дело долгое, неспешное, она требует тишины и сосредоточенности, и присутствие другого человека, пусть даже настоящего профессионала, нежелательно.
Дмитрий Алексеевич снял пиджак, повесил его на спинку стула и надел старый, заляпанный краской халат. Переодевшись, он снова подошел к картине.
Начиналась его любимая часть работы — знакомство.
Хотя он не раз видел эту картину, но сейчас ему предстояло узнать ее по-настоящему, узнать, как узнают близкого человека.
Для начала он перевернул картину изнанкой к себе, чтобы осмотреть холст.
Холст был целый, без дефектов и повреждений. И он, несомненно, был старый — об этом говорил и характерный цвет волокон, и особое плетение, обычное для холстов шестнадцатого века. Если бы Старыгину пришлось оценить подлинность этого холста, он бы в ней почти не сомневался. Почти — потому что всегда возможны какие-то исключения, и для полной уверенности нужны лабораторные исследования.
Что ж, с холстом пока ясно…
Он перевернул картину лицом к себе — буквально лицом, встретившись взглядом с венецианским адмиралом.
Суровый, мрачный итальянец сверлил его взглядом, словно требовал ответа за какие-то прегрешения.
— Ну, уж я ничуть не виноват в том, что с вами случилось, господин адмирал! — пробормотал Старыгин — и тут же смутился: что это с ним? Никогда прежде он не разговаривал сам с собой! Что это — проявление возраста или издержки его профессии с долгими часами одинокой сосредоточенной работы?
Второй вариант его устраивал больше.
Оставив пока этот вопрос без ответа, Дмитрий Алексеевич начал разглядывать портрет миллиметр за миллиметром, мазок за мазком. Он как бы шаг за шагом повторял путь художника, создавшего этот шедевр, проходил этот путь по его стопам.
Старыгин не спешил перейти к той части картины, с которой ему предстояло работать, к окровавленному жезлу — реставрация не терпит суеты и спешки.
Прежде Дмитрию Алексеевичу не приходилось реставрировать картины Тинторетто, и он не был досконально знаком с его манерой письма, хотя, конечно, читал монографии, посвященные этой теме. Но теперь он впервые своими глазами увидел его технику — твердый, решительный мазок, тщательную проработку контура и редкую, скупую лессировку
[2], смягчающую слишком яркие цвета и придающую работам Тинторетто их строгий, сдержанный колорит.
Наконец он дошел до адмиральского жезла.