После двух-трех обходов комнаты путаной, аритмичной походкой я мельком взглянул в зеркало и не узнал себя. С тех пор как я смотрелся в последний раз, во мне уже совершилось новое перерождение.
– Он, он!.. – воскликнул я, не в силах сдержать душившей меня радости. – Скорей бы перо, и можно идти на сцену.
Послышались шаги в коридоре. Очевидно, это мальчик несет мне гусиное перо, я бросился к нему навстречу и в самых дверях столкнулся с Иваном Платоновичем.
– Какая страсть! – вырвалось у него невольно при виде меня. – Дорогой мой! Кто же это? Штука-то какая! Достоевский? Вечный муж, что ли? Это вы, Названов?! Кого же вы изображаете?
– Критикана! – ответил я каким-то скрипучим голосом с колючей дикцией.
– Какой критикан, дружочек мой? – допрашивал меня Рахманов, немного растерявшись от моего нахального и пронзительного взгляда. Я чувствовал себя пиявкой, присосавшейся к нему.
– Какой критикан? – переспросил я с нескрываемым желанием оскорбить. – Критикан – жилец Названова. Существую, чтоб мешать ему работать. Высшая радость! Благороднейшее назначение моей жизни.
Я сам удивился наглому, противному тону, неподвижному, в упор направленному на него взгляду и циничной бесцеремонности, с которой я обращался с Рахмановым. Мой тон и уверенность смутили его. Иван Платонович не находил нового ко мне отношения и потому не знал, что говорить. Он терялся.
– Пойдемте… – неуверенно произнес он. – Там уже давно начали.
– Пойдемте, коли там давно начали, – скопировал я его, не двигаясь и нагло пронизывая взглядом растерявшегося собеседника. Произошла неловкая пауза. Мы оба не двигались. Видно было, что Ивану Платоновичу хотелось скорее покончить сцену, так как он не знал, как себя вести. На его счастье, в этот момент прибежал мальчик с гусиным пером. Я выхватил его и зажал посредине между губ. От этого рот стал узкий, как щель, прямой и злой, а тонкий, заостренный конец пера с одной стороны и широкий с перьями другой конец еще больше усиливали едкость общего выражения лица.
– Идемте! – тихо и почти застенчиво промолвил Рахманов.
– Идемте! – пародировал я его едко и нагло.
Мы шли на сцену, причем Иван Платонович старался не встречаться со мной глазами.
Придя в «малолетковскую гостиную», я не сразу показался. Сначала спрятался за серый камин и из-за него едва-едва показывал свой профиль в цилиндре.
Тем временем Аркадий Николаевич просматривал Пущина и Шустова, то есть аристократа и Скалозуба, которые только что познакомились друг с другом и говорили глупости, так как иного сказать не могли по свойству ума изображаемых лиц.
– Что это? Кто это? – вдруг заволновался Аркадий Николаевич. – Мне чудится или там кто-то сидит за камином? Что за черт? Все уже просмотрены. Кто же этот? Ах да, Названов… Нет, это не он.
– Кто вы? – обратился ко мне Аркадий Николаевич, сильно заинтригованный.
– Критик, – отрекомендовался я, привстав. При этом, неожиданно для меня самого, моя глупая нога выставилась вперед, тело еще больше искривилось вправо. Я утрированно изящно снял цилиндр и отвесил вежливый поклон. После этого я сел и снова наполовину скрылся за камином, с которым мы почти сливались в тонах красок.
– Критик?! – проговорил Торцов в недоумении.
– Да. Интимный, – пояснил я скрипучим голосом. – Видите перо… Изгрызанное… От злости… Закушу его вот так, посредине… затрещит и… трепет…
Тут совершенно неожиданно из меня вырвался какой-то скрип и визг вместо хохота. Я сам опешил от неожиданности. По-видимому, он сильно подействовал и на Торцова.
– Что за черт? – воскликнул он. – Идите сюда, поближе к свету.
Я подошел к рампе своей путаной походкой, с глупыми ногами.
– Чей же вы интимный критик? – расспрашивал меня Аркадий Николаевич с впившимися в меня глазами и точно не узнавая.
– Сожителя, – проскрипел я.
– Какого сожителя? – допытывался Торцов.
– Названова, – признался я скромно, по-девичьи опуская глаза.
– Втерлись-таки в него? – давал мне нужные реплики Аркадий Николаевич.
– Вселен.
– Кем?
Тут снова визг и хохот душили меня. Пришлось успокаиваться, прежде чем сказать:
– Им самим. Артисты любят тех, кто их портит. А критик…
Новый порыв визга и хохота не дал мне договорить мысли. Я опустился на одно колено, чтоб в упор смотреть на Торцова.
– Что же вы можете критиковать? Ведь вы же невежда, – ругал меня Аркадий Николаевич.
– Невежды-то и критикуют, – защищался я.
– Вы же ничего не понимаете, ничего не умеете, – продолжал поносить меня Торцов.
– Кто не умеет, тот и учит, – сказал я, жеманно садясь на пол перед рампой, у которой стоял Аркадий Николаевич.
– Неправда, вы не критик, а просто критикан. Нечто вроде вши, клопа. Они, как и вы, не опасны, но жить не дают.
– Извожу… потихоньку… неустанно… – проскрипел я.
– Гадина вы! – уже с нескрываемой злобой воскликнул Аркадий Николаевич.
– Ой! Какой стиль! – я прилег около рампы, кокетничая с Торцовым.
– Тля! – почти кричал Аркадий Николаевич.
– Это хорошо!.. очень, очень хорошо! – Я уже кокетничал с Аркадием Николаевичем без зазрения совести. – Тлю ничем не отмочишь. Где тля, там и болото… а в болоте черти водятся и я тоже.
Вспоминая теперь этот момент, я сам удивляюсь своей тогдашней смелости и наглости. Я дошел до того, что стал заигрывать с Аркадием Николаевичем, точно с хорошенькой женщиной, и даже потянулся своим жирным пальцем суженной руки с красными ладонями к щеке и носу учителя. Мне хотелось его поласкать, но он инстинктивно и брезгливо оттолкнул мою руку и ударил по ней, а я сожмурил глаза и через щелочки продолжал кокетничать с ним взором.
После минутного колебания Аркадий Николаевич вдруг обхватил любовно мои обе щеки ладонями своих рук, притянул меня к себе и с чувством поцеловал, прошептав:
– Молодец, прелесть!
И тут же почувствовав, что я его вымазал жиром, который капал с моего лица, прибавил:
– Ой! смотрите, что он со мной сделал. Теперь действительно и водой не отмочишь.
Все бросились его отчищать, а я, точно обожженный поцелуем, вскочил, выкинул какое-то антраша ногами и побежал со сцены своей названовской походкой под общие аплодисменты.
Мне кажется, что мой минутный выход из роли и показ своей настоящей личности еще больше оттенил характерные черты роли и мое перевоплощение в ней. Прежде чем уйти со сцены, я остановился и снова на минуту вошел в роль, чтоб повторить на прощание жеманный поклон критикана.
В этот момент, повернувшись в сторону Торцова, я заметил, что он с платком в руке, приостановив свое умывание, замер и пронзал меня издали влюбленными глазами.