Расстроенному конфузней Васе приснился профессиональный сон, поднявший картину Сиделева до вершин подлинного сюра. Рядами и колоннами, пешими и конными, на мотоциклах и в подстаканниках стекались к Исаакию разгневанные мужчины в алых погонах. Сам Вася держал речь за профсоюз. «О дети, дети, взрослые дети! — вещал он. — Вы обижаетесь на нас, как на доктора, выписавшего горькое лекарство, на зубного врача, что больно лечит, на учителя, вызвавшего к доске, когда вы не знали урока! Своих маленьких детей вы пугаете милиционером: милиционер придет, милиционер заберет! Мы же не говорим своим детям: гражданин придет, гражданин заберет! Вот теперь сами штрафуйте, сами следите за порядком, сами приводите себя в отделение. Попробуйте обойтись без нас». И хор милиции мощно сказал: «ПОПРОБУЙТЕ ОБОЙТИСЬ БЕЗ НАС!» Машины сталкивались, хлыщ Владимир убегал с кассовым чемоданчиком, слюнявимые хулиганами отличницы звали на помощь, но насупленные милиционеры твердо отвечали: «НЕТ!»
Сон подкинул Васю в страшной догадке и привел его ровно к безобразию группового налета. В финальной драке в песочнице Ларионов кидал Харитонову песком в глаза и прострелил плечо, зато Харитонов Ларионова взял на приемчик и заломил руку, а Леонов бегал вокруг Ларионова с Харитоновым и дул в свисток. Народное добро было спасено, дело завершилось дежурным дефиле по Невскому с песней «За всем наблюдая и нас охраняя, защитник порядка идет». Правда, припев «Идет молодой / Наш друг постовой» все-таки исполнялся противным вкрадчивым баритоном — разоблаченный и низвергнутый Званцев и здесь не удержался от каверзы.
В конце 50-х мент был полностью оправдан. Нельзя сказать, что в народных глазах он превратился в Санта-Клауса или киндергартен-копа с фонариком и книжкой, однако все уже отличали его от злого чекиста и терпели. Белые гимнастерки с кармашком и золоченые лычки перестали компрометировать специалистов по римскому праву, а уж кассиры и вовсе не чаяли лучшей партии для своих заневестившихся дочек.
«Дом, в котором я живу»
1957, к/ст. им. Горького. Реж. Лев Кулиджанов, Яков Сегель. В ролях Владимир Земляникин (Сережа Давыдов), Жанна Болотова (Галя Волынская), Михаил Ульянов (Каширин), Нинель Мышкова (Каширина), Евгений Матвеев (Костя), Валентина Телегина (мать). Прокат 28,9 млн человек.
«Дом, в котором я живу» шел вразрез со всем отечественным кочевым укладом. До и после кинематограф славил дороги далекие и перевалы нелегкие, времянки на восемь душ в сугробе и лямур в степи и на верхотуре. Дима Горин объяснялся своей Танечке на тросе ЛЭП, а монтажники-высотники на седьмом небе обменивались газовыми шарфиками. И только Яков Сегель и Лев Кулиджанов впервые недвусмысленно воспели антиромантическое «а у нас в квартире газ», печки-лавочки да этажерки-форточки. Дом с геранью, кошкой, зеркалом, комодом, с надверными ящиками для писем и газет, крытыми зеленым и синим суриком, с лыжами и велосипедом в общем коридоре, засечками растущих детей на притолоке, коллекцией камней и швейной машинкой зингеровской масти, с банкой для окурков у батареи в парадном, разнобойной посудой, помидорной рассадой и маминой ворчбой, что закусывать надо. Дом, который светомаскируют при налете, дежурят в очередь на крыше под рев пожарных сирен и куда обязательно возвращаются — с фронта, экспедиций, дальних плаваний и других необходимых отлучек. Великие стройки стройками, лучистый колчедан колчеданом, а дома дети отца от дяди Сережи не отличают и пьюхе-соседу дать по шее некому.
Страна впервые не сговариваясь признала, что счастье, конечно, бывает в Сибири, Каракумах и других чертовых куличках, но гораздо чаще оно случается на соседней окраине, возле дома, в котором живешь.
Такой пафос мог родиться только в конце 50-х, когда массовое жилстроительство Хрущева внезапно породило у миллионов ощущение частной, собственной, отдельной крыши. Чудесное остолбенение на лицах теток-новоселок в серых шерстяных платках и драповых пальто с цигейкой сыграть было невозможно — многочисленные хроники и картины живописцев решетниковской школы запечатлели перворождение советского консерватизма. Город переставал быть обобществительной дробилкой, и миллионы наконец-то оседлых граждан принимались яростно прибивать гвозди — под санки и рейсшины, лохани и карнизы, портреты мам-папы в самодельных рамочках, сколоченных на уроках труда, карты мира и моей родины СССР. Эти люди еще сушили белье во дворах ввиду скудости полезных метров и унаследованного от общинного житья добрососедства — но уже начинали обзаводиться не собакевической мебелью, грузной, прочной, немаркой и удобной при вечных погрузках, а зеркальными шкафами с полиролью и подписными изданиями без вечной прогалины от веревки. И они втихомолку знали, что того же года пьеса В. Розова «В поисках радости» — полная дурнина, ибо не стоит делать из платяного шкафа фетиш скопидомства, рубить его дедовской шашкой и противопоставлять живым золотым рыбкам. Шкаф и рыбки — явления одного порядка. Родственные.
С новоселья, выставленных на всеобщее обозрение узлов, шкафов и рыбок началось соседское житье фабричных Давыдовых, разъездных Кашириных и театральных Волынских. Привилегированных кварталов (кроме совсем уж заоблачных правительственных) тогда еще не было, а всеобуч и типовая застройка успешно нивелировали классовые различия: давыдовский Сережка с малолетства положил хитрый глаз на Галочку Волынскую с шестого. Зарубки на косяке поднимались все выше, сестра сережкина Катя понесла от перевозившего мебель рыжего шофера Николая, а старший брат арткомбат Костя на побывке завел обычай по ночам скрестись в комнату к молоденькой соседке Кашириной, чей муж месяцами пропадал в геологических партиях на рудных разработках. Мама на соседку супилась, Сергей на брата тоже, фифа Галка им помыкала и декламировала монолог Чацкого на уроках актерского мастерства, втайне чувствуя себя бездарной, — в общем, все маленькие трагедии большого дома были тем и милы, что много раз хожены, и рассудительный отец не зря велел матери к молодежи не вязаться и соседскую честь не блюсти: нечего жену на колчедан менять. Все было трудно, но правильно и в конце справедливо, и была только одна причина, по какой стоило все бросать и топать из этого дома с веселой гармошкой и хмурой рожей, куда в военном билете написано. Пришли буржуины — вставай, страна. Щи в котле, каравай на столе, а пожить за нас, видно, тебе, мальчиш, придется. Вырос головешками из-за горизонта год 1941-й, и тени навсегда уходящих легли на плакат «Родина-мать зовет!». Забор пошел на дрова, мебель — в эвакуацию, от насиженного жилья остались одни обои довоенной расцветки, а во дворе занимались штыковым боем самые старые и самые малые — ополченцы на крайний и черный случай. Даже у народной артистки-репетиторши настенная афиша «Чайки» сменилась корнейчуковским «Фронтом».
Каширин не вернулся. Мотив обреченности солдата изменой женщины прозвучал в тот год дважды: в «Доме» и калатозовских «Журавлях». Оба раза неконтролируемая страсть к чужаку передавалась клавишными бурями, и оба раза невольная виновница накладывала на себя добровольную схиму — обет верности павшему.
Не вернулся отец. Убили Галю. Остальные пришли — да не с полной грудью орденов, как заведено было в тогдашнем кино, а со скромной и втрое дорогой «За отвагу» или солдатской «Славой», а все больше с желтыми нашивками за тяжелые ранения. Из четырех семей осталась одна, катина, — в той же пропорции, что и по всей стране. А дом остался. И соседский Витька из лирических соображений обрызгал из лужи Давыдовскую Майю.