Книга, как и все поствойнаимирские эпопеи о семьях на войне, была посвящена пути имущего сословия сквозь потемки низких соблазнов и эгоцентрических человекоубийственных ересей к снежной, искристой целине святой веры в Общее Дело, тождество путей Бога и нации, в необходимость преодоления мелкой погремушки плотских страстей и разночинской бесовщины во имя великой правды Родины и Победы — здесь едины были гроссмановская «Жизнь и судьба», митчелловские «Унесенные ветром», «Доктор Живаго» Пастернака, «Рождение нации» Гриффита и «Хождение по мукам» Толстого-3 (оттого и не удалась Шолохову задуманная сагой повесть «Они сражались за Родину», что гигантские формы поневоле выводили его на тропы Бога и Судьбы и поиска высшим сословием правды у скромных, прилежно воюющих бедняков, — Гроссман посмел и вошел в историю, Шолохов убоялся наметившегося у него расслоения на красную элиту и мужичество и самолично обрубил себе биографию на довоенных шедеврах). Конфузия заключалась в том, что у только что победившей нации в лихие годы полностью отсутствовала возможность вероотступничества и падения в сладкий и саморазрушительный декадентский грех, к мадере с подоконника и забубённым глашкам с гитарами, — отменив Бога и Черта, она шла своим скудным путем, иногда тоскуя как по одному, так и по другому. Задуманная как дорога из пышной и греховной тьмы в горячечный и самоограничивающий свет, эпопея фатально теряла популярность по мере приближения к столь знакомому для зрителя и оттого скучному идеалу: из немыслимых для экранизации сорока двух миллионов почитателей «Сестер» следующую часть, «Восемнадцатый год», почтили присутствием только тридцать три, а третью, «Хмурое утро», — и вовсе двадцать шесть миллионов человек. Цифра по тем временам все равно немалая, однако зримым оттоком иллюстрирующая тенденцию: по мере уплотнения фронтов, разрывов, тифа, арьергардной слякоти, разутых трупов, дохлых лошадей, лишаев с узкоколейками и прочих неаппетитностей в ущерб курортным изменам под зонтиком с бахромой целые армии зрителей разочарованно отваливали на сторону. Все эти буржуйки, постромки, грязные бинты и расстрелы коммунаров на угрюмом обрыве им были слишком хорошо знакомы, чтобы вникать на сем фоне в трагедию белого дела. Хотелось не правды с аскезой, а канкана с кларетом. Оттепельные теоретики бранили послевоенных постановщиков Чехова и Островского за чрезмерные декорации балов, многоярусных театров, роскошных варьете и люксовых гостиниц в засиженных мухами волжских городишках, а новое городское сознание алкало густого мелодраматизма господской жизни: вчерашней бедноте с запросами всегда нелегко объяснить, что блеск и пурпур есть антураж дорогих борделей, а не лучших столичных салонов.
В дискуссиях об изящном потерялось главное: в 57-м по экрану впервые зашагали героями измятые сомнением поручики-капитаны-хорунжие из довоенной книжной классики — Мелехов, Рощин, Говоруха-Отрок, чуть позже — мичман Панин (а не иссякни Соболев и не случись паскудство с Пастернаком, были бы с ним и Живаго, и каплей Юрий Ливитин из «Капитального ремонта»). Дозволенная в 30-х на бумаге рефлексия золотопогонных рубак была непредставима на тогдашнем экране, триумфально занятом своевременно усопшими Чапаевым, Котовским, Пархоменко и Щорсом. И только с массовым приходом цвета под красно-зеленым небом дымных степей, в широкоформатном исполнении усатые благородия стали скидывать погоны и цеплять звездочки на суконные фуражки, а чернобровые грудастые вдовушки — рыдать над их остывающими телами. В один год под одним небом неслись друг на друга конармеец Корчагин и подхорунжий Мелехов, и оба получали за это почетные дипломы Первого всесоюзного кинофестиваля в Москве.
Понятное дело, что Толстой не мог манифестировать свои графские взгляды, а потому самые яркие мысли — об искупительном возмездии войны и усобицы, о разрушительном и опасном для миропорядка векторе славянского богоискательства, о мракобесии социал-демократов, которые «в слове ошибись — пытать начнут», — вкладывал в уста самых проходных и никчемных персонажей вроде рогатого мужа Николая Ивановича или девицы Елизаветы Расторгуевой. Как следствие они же и были первыми отсечены при составлении режиссерского сценария.
Постановщики намеренно, из классовых соображений, упустили-умолчали, что самые мокрогубые недотыкомки книги — Сапожков, Говядин, Махно, Смоковников-муж и прочие бес-соновы, бес-крыловы и бес-совестновы — как раз и были теми, кто в голос кликал революцию, взыскуя разрушительного и жаркого вала на заболоченную империю. Что они и были теми, кто «море синее зажгли», а масса уже пошла потом по ним, ведомая славными и добрыми барами, подлинными победителями гражданской войны. Гимн здоровым силам нового дворянства пропал втуне и был окончательно обезображен пафосным финалом. Книга, помнится, заканчивалась «дельной речью» инженера Кржижановского об электрификации, читай: о принесенном дворянскими Прометеями свете над новой Россией, — а отнюдь не дежурными россказнями Ильича, что такое коммунизм, под восторженные овации Рощиных и Телегиных.
Не миновала постановка и печати уходящих театральных времен: сыгравшая свою главную роль Руфина Нифонтова, несмотря на равенство лет, выглядела много старше и зрелее своей героини — легкомысленной барыни Катерины Дмитриевны, собирающей благотворительные вечера в пользу большевиков и разочарованно уступающей модному демону-символисту. То же можно вменить и блистательному Гриценко: есть люди, еще в материнском свертке лежащие с раздраженно-дидактической миной полковника Генштаба. Нина Веселовская в роли Даши мало чем отличалась от миллионов перезрелых десятиклассниц того года — словом, досадный дискастинг был не меньшей напастью постабсолютизма, нежели 20 лет спустя (пожалуй, только действующим киногенералам Пырьеву, Герасимову, Зархи, Бондарчуку, Михалкову удавалось подбирать стопроцентно адекватных исполнителей классического репертуара; али выбор у них был побольше, чем у смертных кинодеятелей?).
Тем не менее по выходе фильм занял шестое место по посещаемости за всю тогдашнюю историю русского кино, уступив лишь «Тихому Дону», «Любови Яровой», «Свадьбе с приданым», «Карнавальной ночи» и «Заставе в горах», да и на закате СССР входил в сотню наилюбимейших нацией картин.
«Дело „пестрых“»
1958, «Мосфильм». Реж. Николай Досталь, в ролях Всеволод Сафонов (лейтенант Коршунов), Наталья Фатеева (Лена), Владимир Кенигсон (полковник Зотов), Владимир Емельянов (Папаша), Михаил Пуговкин (Софрон Ложкин), Иван Переверзев (шпион). Прокат 33,7 млн человек.
Тотчас со смертью Усатого страну накрыла волна разношерстного криминального террора. Как это обычно бывает в периоды ослабления режима и неизбежной нравственной дезориентации, преступный мир утратил кастовую чистоту и иерархию: на одной делянке паслись блатные ферзи довоенной выделки, поперхнувшиеся кровью фронтовые отморозки, безмозглые и жестокие студенты политехов, пролетарская шпана с молоточками ФЗО и конфронтирующие дети приличных родителей. Тысячеликая поганая малина становилась врагом общества № 1, реально угрожая безопасности государства.
Причин блатного ассорти было множество: действительно массовая бериевская амнистия неисправимых; растерянное смягчение законодательства; сопровождавшийся известной дезорганизацией развод НКВД на угрозыск, уличную стражу и госбезопасность; реабилитация политических и указников, по инерции ненавидевших жандармский наркомат; вступление не управляемых военных сирот в возраст уголовной ответственности; целина и промышленные новостройки, куда гораздо чаще комсомольцев-добровольцев вербовались лица со справкой об освобождении, а власть просто не успевала создать соответствующие полицейские институты (в каждом из «голубых городов, у которых названия нет» найдется улица активиста-оперотрядника, порезанного на танцах шпаной). Тогдашний дикий, смрадный, стайный, насильный быт Заречных улиц куда нагляднее рисовала повесть Лимонова «Подросток Савенко», нежели всяко-разные «Большие семьи», «Первые эшелоны» и «Неоконченные повести». Плюнув на царскую спесь, уголовный генералитет спешно вербовал несовершеннолетних волчат.