Но контркультура допустила еще более серьезную ошибку. Она сильно недооценила стабильность и ресурсы корпоративного истеблишмента, высшего средоточия власти промышленного общества. В американской политике говорят деньги. Они могут купить и мозги, и организационный талант. При всех убийственных разоблачениях военно-промышленного комплекса корпоративная система пережила свою оппозицию и нанесла ответный удар с ошеломляющей эффективностью. Во-первых, перемещение военных расходов на юг США дало военно-деловым кругам неожиданного союзника: христиан-евангелистов. Инвестиции в южные штаты делались в расчете на рабочую силу, не знающую профсоюзов, что тоже обеспечило голоса на выборах и политическое влияние. Старые церкви, оборудованные всем необходимым для телепроповедей, отвечали за кадры, необходимую организацию и ревностное желание превратить южные штаты в бастион консерваторов. В результате либералам потребовалось вложить еще больше ресурсов для защиты основных гражданских свобод от благочестивого «социального порядка», склонявшегося к отмене отделения церкви от государства. Кто в ставших поворотными шестидесятых мог предвидеть, что к восьмидесятым-девяностым годам либеральному крылу американских политиков придется посвящать массу времени защите прав геев и права на аборты и бороться за то, чтобы из школьной программы убрали обязательные молитвы и учение о сотворении мира? Верх политического цинизма – корпоративная элита, чьи представители в своем большинстве были выпускниками университетов Лиги плюща и вели космополитический образ жизни, готова была насаждать пережитки прошлого вплоть до процесса Скоупса
[13], намеренно поддерживая самые невежественные и нетерпимые слои нашего общества, анклавы тлеющего возмущения, которые, дай им волю, сжигали бы ведьм и клеймили неверных жен.
Еще более эффективным, чем сотрудничество с реакционерами библейского пояса
[14], оказалось систематическое упразднение корпорациями общества изобилия. Насмотревшись малоприятных вещей, к которым приводят кругленькие зарплаты и культурная вседозволенность, деловые лидеры положились на более тупое и традиционное оружие: экономическую нестабильность. Они экспортировали рабочие места, обещавшие когда-то сделать изобилие возможным для всех, и преследовали профсоюзы, защищавшие высокие зарплаты. Это оказалось куда более эффективной формой социального контроля, чем корпоративная щедрость. В рамках новой глобальной экономики американские рабочие были вынуждены соревноваться с пеонами, если хотели сохранить работу. Бездомные, заполонившие улицы и наши телеэкраны с начала восьмидесятых, служат постоянным напоминанием о том, как низко человек может пасть в Америке. Дефицит, который в годы правления Рейгана нагнетался фискальными консерваторами, урезал каждую социальную программу, обещавшую когда-то положить конец экономическим пертурбациям. Даже транжиры-либералы содрогнулись при виде того, как нация все глубже увязает в долгах. Нить за нитью выдернули страховочную сетку, помогавшую рабочим в трудные времена, и с полным правом поставили безработных и бездомных, которым всерьез угрожает голод, перед новым социальным дарвинизмом. Так и представляешь, как аналитический центр процветающего правого крыла – ретивый (и с хорошим жалованьем) мозговой трест консерваторов – сидит и комбинирует избранные места из Эндрю Ура
[15], Эдвина Чедвика
[16] и преподобного Мальтуса в поисках новых идей для нашего индустриального будущего: сиротские приюты, работные дома, скованные одной цепью каторжники, проверка нуждаемости, телесные наказания, публичные казни, созданные самими компаниями профсоюзы и железный закон заработной платы.
Это конъюнктурное наступление на сочувствие и простую порядочность называлось популизмом, однако популизм этот не имеет ничего общего со своим великим тезкой с боевым кличем «Мочи богатеев»
[17]. Исторический популизм ясно высказался в отношении проблемы «люди против интересов», а ведь нет интереса опаснее силы денег. Гнев есть и сегодня, но нет политической смекалки, которая прежде давала гневу разумное и этически правильное направление. Сейчас враждебность отклонилась от корпоративных высот и обратилась вниз – против бедных. Начался поиск козлов отпущения. Неприязнь выросла до беспричинной вражды к «правительству». Такая далеко зашедшая тупая ненависть ставит под угрозу даже минимальную безопасность и медицинскую и социальную страховку. Не нужно богатого воображения, чтобы сообразить, в чьих интересах принести в жертву бессильных и отобрать у федерального правительства распорядительные полномочия, единственную защиту общества от тех, кого Теодор Рузвельт назвал однажды «злодеями с большим кошельком».
В определенном досадном смысле это можно считать самым долговечным достижением контркультуры: она показала людям, как легко власть коррумпирует национальных лидеров. Но с помощью дьявольски умной обработки полученного урока консервативные элементы повернули гнев общественности на Вашингтон, оставив расширяющийся корпоративный истеблишмент невидимым для критики. В шестидесятые, когда протестующие нападали на «властные структуры», вряд ли они имели в виду социальную страховку или службу Национального парка. Скорее они выступали против ведения войны, слежки и полицейских полномочий федерального правительства. В этих областях жизни злоупотребление властью совершалось при полном сотрудничестве корпоративной элиты. Сегодня мы имеем одноглазый популизм, который не видит того, кто принес его в жертву.
VI
Впервые меня спросили, что сталось с контркультурой, в 1970 году, через шесть месяцев после выхода этой книги. Вопрос задал репортер из «Ньюсуик», которому не терпелось перейти к следующей животрепещущей теме. Когда книга вышла, некоторые представители средств массовой информации поспешили интерпретировать название как неприятие движения протеста. Ведь «контркультура» – это что-то негативное, варварское, откат назад? Так они заявляли, ожидая, что я обрушусь с критикой на буйную непокорную молодежь.
В ретивом стремлении похоронить движение протеста мне всегда чудится признак того, что контркультура задела кого-то за живое. Даже упрощенная до лохматых причесок и массового пристрастия к ЛСД после «Электропрохладительного кислотного теста»
[18], она несет в себе угрозу. Позже, в середине восьмидесятых, обычным тоном разговора о контркультуре стал благодушно-пренебрежительный, будто и не было ничего, кроме забав молодежи. Но движение протеста не могло быть легковесным, иначе как объяснить такую реакцию консервативного истеблишмента? До сих пор термин «диссидентская» используется ведущими голосами консерваторов как уничижающий и умаляющий. Видимо, образ отвергавшей устои молодежи, разрушавшей все якобы ценности индустриализации, угрожал статус-кво сильнее, чем понимали сами диссиденты.