Значит, если мышечную силу можно заменить механической, как бы желательно заменить механизмом и мозг, управляющий этими мышцами! Если на объективность «здесь внутри» нельзя целиком положиться, тогда почему не создать машину, чье «здесь внутри» будет полностью контролируемой программой с четко заданными целями и процедурами? «Искусственный интеллект» – вот логическая цель, к которой движется объективное сознание. Компьютер тоже предвосхитили часы. Реальное время (которое Бергсон называл «длительностью») является жизненным опытом и поэтому абсолютно интуитивно. Но для большинства из нас реальное время безнадежно вытеснено жестким ритмом хода часов. Единый жизненно важный опыт вдруг деспотично сегментируется, словно нашему существованию кто-то навязал измерительную рейку, и познавать время другим способом становится «мистикой» или «безумием».
Если даже ощущение времени может быть настолько объективировано, тогда почему не все остальное? Почему нельзя изобрести машины, которые объективируют мысль, творчество, принятие решений, моральные суждения?.. Давайте заведем машины, которые будут играть в игры, сочинять стихи и музыку, преподавать философию. Конечно, была когда-то мысль, что такие дела надо делать с радостью, получая удовлетворение от игры, сочинения, преподавания. Но научная культура не дозволяет «радости», ведь это вид деятельности с интенсивным личным участием. Радость – это то, что известно только человеку, она объективации не подлежит.
К сожалению, в значительной степени прогресс экспертных знаний, особенно в связи с тем, что они стремятся механизировать культуру, представляет собой открытую войну против радости. Это невероятно упорная попытка показать – не существует ничего, абсолютно ничего примечательного, уникального или прекрасного; все можно свести к статусу механической рутины. Все чаще дух «ничего кроме» витает над передовыми научными исследованиями, побуждая низвести на низшую ступень, развенчать, урезать. Неужели все творческое и радостное настолько смущает научный разум, что он непременно должен всячески его унижать? Задумайтесь о маниакальной настойчивости, с которой наши биологи пытаются синтезировать жизнь в пробирках, и о серьезности, с которой относятся к этому проекту. Последний бессловесный зверь на Земле знает, как создать жизнь, и делает это в поисках наивысшего удовольствия. Вот получим жизнь в лаборатории, возражают биологи, тогда-то и узнаем, в чем тут соль. И сможем усовершенствовать процесс!
До какой же степени дошло в нас отчуждение, что мы не считаем такого человека мрачным дураком, тратящим жизнь на разработку рутинных лабораторных процедур для того, что дается каждому как великолепный дар в самом естественном желании. Словно организму нельзя доверить ни одной из естественных функций, мозг должен все контролировать, чтобы все работало как хорошо отлаженный механизм.
«Неврология, – напоминает нам Майкл Полани, – основывается на предположении, что нервная система, автоматически функционирующая по законам физики и химии, определяет все внутренние механизмы, управление которыми мы обычно приписываем мозгу. Изучение психологии выявляет параллельную тенденцию к упрощению предмета психологии до ясных отношений между измеряемыми величинами, которые всегда можно представить техническими характеристиками механического артефакта»
[229].
Если понимать человеческое сознание таким образом, следующий шаг неизбежно будет заменой его машиной, такой же хорошей – или лучше. Мне видится в этом некая высшая ирония: машина, создание человека, становится (особенно компьютеризированные процессы) идеалом своего создателя. Машина может достичь идеального объективного сознания и, следовательно, становится стандартом, по которому надлежит измерять все остальное. Она воплощает миф об объективном сознании, как Иисус воплотил христианскую концепцию божественности. Под ее чарами начинается великий редукционный процесс, в котором культура перекраивается в соответствии с потребностями механизации. Если мы убедимся, что компьютер не может сочинять эмоционально захватывающую музыку, мы будем настаивать, что эта музыка имеет свою «объективную» сторону, и превратим это в наше определение музыки. Если мы увидим, что компьютер не может переводить с нормального языка, мы изобретем специальный рудиментарный язык, с которого он сможет переводить. Если мы поймем, что компьютеры не могут учить, потому что преподавание в идеале – это творчество, тогда мы переделаем образование, чтобы и машина могла обучать. Если мы поймем, что компьютеры не могут решить основных проблем городского планирования (которые вообще-то скорее относятся к вопросам социальной философии и эстетики), тогда мы переделаем значение города, назвав его «урбанизированной зоной», и предположим, что все проблемы этой новой единицы количественны. Постепенно человек повсеместно будет заменен машиной – не потому, что машина все делает лучше, а потому, что все упрощено до уровня, на котором машина способна справиться.
Маловероятно, чтобы какой-нибудь один ученый, бихевиорист или технический специалист признали бы себя виновными по такому грандиозному обвинению. Как отдельные личности, никто из них не участвует в столь глобальном проекте. Но Жак Эллюль
[230] замечает главное:
«…один важный факт остается незамеченным учеными: феномен конвергенции технологий. Речь идет о конвергенции (сближении) вокруг представителя относительного большинства, и не отдельной технологии, а целых технологических систем или комплексов… Большинство из них группируются вокруг людей, причем каждый отдельный технический специалист может искренне утверждать, что его технология не нарушает целостность объекта. Но его мнение здесь неважно, потому что проблема кроется не в его технологии, а в конвергенции технологий»
[231].
Нельзя дать лучшее определение технократии, чем центр, где тонко, постоянно, изобретательно создается эта конвергенция. Эллюль в своем анализе не замечает лишь одной невеселой возможности. Окончательная конвергенция, которую он предрекает, возможно, наступит еще до того, когда технократия обзаведется механизмами и методиками, позволяющими заменить человека во всех областях нашей культуры. Мы можем только ждать, когда наши собратья-люди превратят себя в безликих роботов, способных на абсолютную объективность при выполнении любых задач. И когда механистический императив будет успешно интернализирован как преобладающий образ жизни нашего общества, мы окажемся в мире усовершенствованных бюрократов, менеджеров, операционных аналитиков и социальных инженеров, которых невозможно будет отличить от обслуживаемых ими компьютеризированных систем. Мы уже встречаем в современных романах и фильмах образы внутренне омертвевших людей. Бесстрастные любовники, бесстрастные убийцы с пустыми взглядами и автоматическими реакциями наполняют фильмы Годара, Трюффо, Антониони, Феллини. В абсурдистских пьесах Гарольда Пинтера и Сэмюеля Беккета мы видим логическое – или скорее психологическое – завершение жизни, в которой доминирует безжалостное обезличивание. Это мир полностью объективированных человеческих отношений, где люди безнадежно закрыты друг от друга, маневрируют своими изолированными «здесь внутри» и общаются только посредством объективированного внешнего поведения. Слова становятся простыми звуками, больше скрывающими, чем передающими, жесты – физиологическими мышечными подергиваниями, тела соприкасаются без всякого тепла. Каждое «здесь внутри» противостоит «там снаружи» с безразличием, черствостью, намерением эксплуатировать. Каждый становится препаратом под микроскопом другого. Никто уже не уверен, не роботы ли его окружают.