Но разумеется, это не означало, что миграции пришел конец. Некоторые люди вечно пребывают в движении, надеясь обрести благополучие или улучшить условия своей жизни, и в европейской истории начиная с X века по-прежнему периодически происходили случаи массовой миграции. Однако с конца 1-го тысячелетия средневековая миграция, как правило, принимала одну из двух характерных форм. С одной стороны, мы видим переселение элит, преимущественно рыцарей. Нормандское завоевание – наиболее масштабный и успешный пример данного явления. Гораздо чаще встречались отряды в 100–200 хорошо вооруженных воинов, надеющихся урвать себе маленькое княжество, сместив местную элиту и/или установив свои права на экономическую поддержку со стороны несвободных классов. Продуктивное прикрепление крестьянства к земле и применение новых военных технологий были ключевыми факторами, придавшими миграционным процессам именно такую форму. Замки и доспехи позволяли установить господство в небольшой области благодаря тому, что часть людей фактически не могла оттуда уйти. Другая распространенная форма миграции – намеренный наем крестьян для работы на земле, когда лорды предлагали выгодные условия аренды и привлекали посредников, проводящих целые кампании. И здесь опять-таки сыграли свою роль новые модели развития, поскольку дополнительная продуктивность сельского хозяйства при использовании новых технологий возделывания почвы, появившихся в конце 1-го тысячелетия, создала потребность в дополнительном наборе рабочей силы, чтобы максимизировать прибыль с земли. Славянские государства прошли долгий путь, но все-таки по-прежнему отставали от Западной и Южной Европы по уровням экономического развития. Поэтому они стали основными клиентами посредников при наборе крестьян в более развитых странах Европы, где высокая плотность населения не давала крестьянам возможность получить больше земли на хороших условиях. В результате сотни тысяч крестьян из Западно-Центральной Европы шли на восток, привлеченные возможностью получить участок на куда лучших условиях, чем дома, и славянизация большой части бывшей германской Европы, имевшая место в раннем Средневековье, в каком-то смысле пошла в обратном направлении благодаря притоку германоязычных крестьян
[703].
Третий закон Ньютона для империй?
Обе эти поздние средневековые формы миграции хорошо описаны в научных источниках, поскольку функционировали они в эпоху распространения грамотности в большей части Европы, а потому их роль в европейской истории нельзя оспорить, в отличие от более ранних миграционных процессов 1-го тысячелетия. Однако сохранение этих различных форм в более позднюю эпоху не расходится с общей идеей этой книги: что масштабная хищническая миграция, в которой участвовали представители разных социальных классов (в отличие от рыцарской экспансии), сыграла важнейшую роль в формировании Европы 1-го тысячелетия. Более поздние миграционные формы соответствовали экономическим и политическим условиям, сложившимся к высокому Средневековью. Массовый хищнический миграционный поток, проанализированный в этой книге, – когда в одну большую группу входили и крестьяне, и элита, которые в дальнейшем переселялись по отдельности, – точно так же соответствовал своему времени и месту. В 1-м тысячелетии крайне разные уровни развития сочетались с отсутствием привязки людей к земле и сравнительно низкой продуктивностью сельского хозяйства. Это означало, что экономика варварской Европы могла поддерживать лишь незначительное количество профессиональных воинов, поэтому сильному и честолюбивому лидеру было необходимо собрать крупный (а значит, включавший разных по положению людей) отряд, с помощью которого можно было бы захватить и удержать прибыльные регионы на окраинах более развитой имперской Европы. Это, в свою очередь, создало формы миграции, отличающиеся от тех, которые встречались в высоком Средневековье, и от тех, которые мы наблюдаем в современном мире. Миграция в 1-м тысячелетии выглядит так не потому, что наши источники искажали реальную картину из-за неких культурных стереотипов, а потому, что исторические условия отличались от более поздних. Однако тогдашние ее типы соответствуют основным принципам современной миграции: выбор направления и формы миграционной единицы преимущественно определялись основными моделями развития.
Другими словами, необходимо при анализе недостатков старой модели «гипотезы вторжения» не лишить миграцию статуса важного фактора, во многом объясняющего историю 1-го тысячелетия, а создать ряд более сложных миграционных моделей, укладывающихся в имеющуюся у нас картину. В более аналитическом плане миграция перестает быть ловушкой, упрощенной альтернативой «более сложным» объяснениям, основанным на социальных, политических и экономических переменах. При правильном подходе (и это главная идея, которая бросается в глаза в компаративных исследованиях) миграция – не отдельный и альтернативный вариант объяснения социальных и экономических преобразований, а дополнительная, вторая сторона той же монеты. Формы миграции определяются основными экономическими и политическими условиями и являются еще одной ступенью в их эволюции; они отражают существующее неравенство, а иногда даже способствуют его устранению, и только с этой точки зрения можно увидеть истинное значение феномена миграции. Из этого утверждения вытекает следующее: археологам, изучающим доисторическую эпоху, не стоит поспешно отбрасывать хищническую миграцию, как один из периодически появляющихся факторов, сформировавших более глубокое прошлое Европы. Если я прав в своем предположении о том, что хищнические формы миграции, периодически наблюдаемые в I веке, появились благодаря относительной географической близости между зонами с резкой разницей в уровнях развития при существовании обществ, в которых фермеры были одновременно и воинами, притом не привязанными к своей территории, то схожие условия вполне могли сложиться и в более древние времена, и периодическая хищническая миграция вполне могла стать естественным их следствием.
Однако для нашего исследования это сторонняя проблема, и, размышляя о преображении варварской Европы в 1-м тысячелетии в целом, мы не можем сомневаться в том, что развитие сыграло в нем куда более важную роль, чем миграция. При старых подходах придерживались противоположной точки зрения, считая ключевым появление упоминаемых в источниках народов в соответствующих землях на карте Европы – пока все современные нации не оказались на своих местах. С этой точки зрения переселение и прибытие были событиями огромной исторической важности, а что происходило потом – обсуждалось отдельно. Но это в корне неверно. Куда важнее момента прибытия, который нередко ни к чему не приводил, было динамическое взаимодействие между империями более развитой Европы и варварами, преимущественно германцами (в первой половине тысячелетия) и славянами (во второй). Именно эти контакты, а не сам факт миграции создали новые социальные, экономические и политические структуры, сделавшие бывшую варварскую Европу похожей на своих имперских соседей к концу тысячелетия. Это не говорит о том, что трансформации эти были положительным явлением или что имперская Европа непременно лучше. Имеющиеся у нас свидетельства подталкивают к выводу о том, что именно новые связи с имперской Европой и реакция варварских обществ на них в конечном итоге уничтожили зияющую пропасть неравенства в развитии, существовавшего на рубеже двух эр. Это второй вывод, к которому я надеялся прийти. Не вся Европа была христианской, не везде в ней были государства с замками, рыцарями и крестьянами в 1000 году, но даже тот уровень, которого достигли бывшие варвары, здорово удивил бы Тацита в I веке, считавшего, что Восточная Европа населена «существами с человеческими лицами и чертами, но телами и членами животных». По такой трактовке варварская Европа перестала быть варварской
[704]