Наконец, платформа замирает, и я радостно перескакиваю на твёрдый и устойчивый пол коридора. Но сердце, расшалившись за подъём, не желает успокаиваться. Снова срывается в бешеный стук, потому что каждый шаг к его кабинету, – преодоление.
В коридор выходят решётки камер. Эти – поприличнее тех, в которых мне довелось побывать. Если такое слово вообще можно применить к камерам.
Иногда – натыкаюсь на взгляды: мужские, женские. Они полны злобы и зависти.
И уже почти перед поворотом, за которым, если верить указателям, – кабинеты инспекторов, меня окликают – тоненько и отчаянно:
– Айринн! Ты ведь Айринн!
По ту сторону решётки – Лэсси. Совсем исхудавшая. И каком-то тряпье.
Ком встаёт в горле. А чистый детский взгляд – лучится надеждой. Предать нельзя.
– Ты ведь вытащишь нас? Ты обещала, помнишь!
Они все здесь – Тинка, Зоя, Кэлл. Смотрят и ждут.
– Пожалуйста, – кроха Зоя просовывает ручонки через решётку и хватает меня за платье, – здесь плохо и страшно. Тут ходят эти!
– Душегубцы, – бросает Кэлл. Она самая старшая, поэтому храбрится. – Патрулируют коридоры.
Передёргивает от воспоминания. Сжимаю кулаки.
Ну и сволочь ты, Бэзил. Мог бы и позаботиться о них!
– Забери нас, Айринн, – умоляет Лэсси. – Тут только крысы и нет котят.
Меня начинает трясти. А ведь несколько минут назад я почти жалела эту бездушную тварь, которую называют инспектор-дракон!
Достаю шпильку, безнадёжно портя причёску, стоившую наставнице времени и нервов, и вставляю в замочную скважину решётки. Открыть не надеюсь, надеюсь на другое: сигнализация. Должна же она быть тут?
И она взревывает. Так, что глохнем. Мигает красным свет. И металлический голос вещает: «Камера десять, попытка проникновения».
Грохот подбитых железом ботинок говорит, что я не ошиблась.
Чёрный отряд. Налетели, как вороньё. Бэзил впереди и, кажется, мечет молнии. Но все мимо.
Справедливость вершишь, дорогой? Будет тебе справедливость!
Подходит поближе, и тогда вскидываю голову, ловлю злой взгляд и, в его духе чеканя слова, говорю:
– Господин инспектор-дракон, немедленно отпустите этих детей! Они ни в чём не виноваты. Они лишь дети!
Трое других за его спиной уже готовы стянуть перчатки со своих огненных лап, но я не боюсь. Не сейчас.
Бэзил понимает, останавливает других.
– Я сам – она под моим наблюдением.
Видимо, и впрямь у них главный.
Салигияры кланяются.
Он дожидается, пока уйдут, хватает меня за плечи – больно, синяки точно будут, – встряхивает, уничтожая остатки причёски, и рычит:
– Что ты творишь? Это же нарушение третьего интердикта: «Не впадай в избыточное сочувствие к тем, кому уже вынесен приговор». Я должен наложить Печать греха.
Вырываюсь, откидываю вуаль, заголяю лоб:
– Накладывай! Ты ведь больше ничего не умеешь! Только женщин на место ставить и детей в тюрьмах гноить!
Мой голос звенит. Замечаю, как в других камерах к решёткам припадают заключённые. Десятки любопытных глаз наблюдают за представлением.
– Кажется, – холодно произносит он, – ты совсем зарвалась, двоедушица! Придётся тебя вразумить!
Он дёргает рукою, и из-за рукава выстреливает плеть, по которой, извиваясь, пляшут синие огоньки. Такие же – отражаются в его холодных глазах.
– Нет, – говорю, а сама срываю с шеи бархатку, и чувствую, как испугано бьётся в моей ладони зерно, – немедленно отпусти этих детей… – грохаю кристалл об пол, наступаю ногой, – или я раздавлю эту штуку к чертям! И не видать вам сильфиды. Ну же, благоверный, выбирай!
В этот момент я понимаю, что значит пылать от гнева. Вся горю. А пусть знает! Не зря ж зовусь Ирой6.
Гудок девятый
…мчим лихо, и колымага клёвая, в ней удобно вроде, но некайфово. Эти чёрные обсели меня, пушками тычут, зеньками зыркают. А белый – впереди, оборачивается, порой, и гыкает. Самодовольный, лыбится всё, мигает мне, будто у него в башке лапочка перемкнула и блымает теперь. И ещё бесит, что невидно. Окна тёмные, и чёрные с пушками – не стекольщики. А когда не знаешь, куда везут и зачем, гаденько так внутри, нытельно и прятаться охота. Желательно в тепло. И чтобы Фил то вкусное питьё принёс.
Тормозим.
В приоткрытую дверь машет ветками лес. Зовёт. Приглашает. Никогда не была. Сумрачный лес – страшное место. Из оттуда только вон баба Кора вернулась, и то не рассказывает как.
Белый скачет вокруг меня и противно так зовёт «моя розочка». Под руку – хвать!
Идём, говорит, кое-кто ждёт. И к дому ведёт – маленькому, он вон за деревьями уныкался, словно сам боится. Трусливый дом.
Чёрные чеканят сзади – чётко, можно считать. Дулами больше не тычат, но всё равно чую.
Дверь нежданно распахивается, когда мы уже рядом. Смотрю, а там лысик. Тот, что всё ширять хотел. Радостный, обниматься готов.
Белый говорит:
– Видишь, тебя ждали.
Но что-то это не веселит.
Захожу в дом, а там комната странная. Стол в ней, стены белые, и ещё пара людей тоже в белом. И пищат штуки такие, с лампочками, приборы, во. Запах тут резкий, неприятный.
Чихаю.
– Будьте здоровы, Мария Юрьевна.
Лысик знает, как побесить.
Белый этот, что мне привёз, – буду его Эдом звать, чтобы с другими белыми не путать, – указывает на стол:
– Устраивайся, малышка, – говорит. – Раньше начнём, раньше тебя отпустим.
– Отпустите в мой мир? К Тотошке? К бабе Коре? К Гилю?
Всё равно не поверю, но уточнить надо.
– Почти, – гадко лыбится белый Эд, – всё будет зависеть от тебя.
Плюхаюсь всё же на стул. Стол тоже доверия не внушает, как и лысик с ширялкой, что замер рядом.
Эд подходит, виснет надо мной, буквой зю согнулся, зырит, как ножом вспарывает, у самого зеньки бегают. Мне по лицу – шорх-шорх!
– У тебя тут, – тычит в грудь, довольно больно, поморщилась и злюсь, – есть то, что нужно мне. Цветочек. Роза Эмпирея. Отдаешь её мне – и свободна.
– Ой ли! – наклоняю голову, качаю ногой. Знаю, раздражает. Но мне щаз неохота церемониться.
Он плюхается напротив, машет лысику и другим белым: мол, отбой. Белые послушно кладут разные штуки и выходят. Лысик остаётся, опёршись задницей об стол, и руки на груди сложил. Зрит пристально и, наверное, в корень. Моей розы.
– Хочешь сначала поговорить, да?
– А ты догадливый, – подбадриваю. Скорее себя, чем его. Когда ты дурака ломаешь, не так страшно.