Летали над ночным городом, забирались вверх так высоко, что могли тронуть звёзды.
Те, алмазные, подмигивали и дразнили.
Уэнберри, скот, подсуетился и тут. Не терпелось ему перед новым начальством выслужиться и в форму инспектора скорее прыгнуть. У него, разумеется, свои резоны имелись. Только вот он их не озвучивал никогда.
Просто пошёл и спалил. Мишеля и его друга.
С нарушителями сюсюкаться не стали, первый же прорыв грехов – и бросили в бой. Необученных, едва державших оружие. Они бились храбро, но где мальчишкам в одиночку убить грех? Мишеля Обжорство, Гула, разорвал пополам. Глаза ещё смотрели, рот открывался, как у рыбы, но маленький исполнитель поднял большой палец вверх – мол, во, ты молодец! Даже умирая, думал о других.
Потом налетели старшие, справились быстро.
Когда вернулся, первым делом нашёл Уэнберри. Бил долго, со смаком, совсем по-простолюдински, кулаками по красивой морде. Тот умывался кровью и не сопротивлялся совсем.
Когда парень устал, «милорд» сплюнул кровь и сказал:
– Нас собрали в зале наблюдений. Чтобы видели кару за непослушание. И когда Мишеля… когда он погиб… они на весь экран показали его лицо… глаза…
Уэнберри вцепился себе в волосы и завыл.
Плюнул на него, ушёл. Затаился надолго. Не было сил воевать.
Однажды увидел Эйдена Карца. Снова в белом и довольного.
– Как? Они же отрезали вам крылья?
Был необычайно рад за учителя, но удивлён.
– Судье крылья не нужны, он может летать без них.
Подмигнул и ушёл, словно сказал: сам поймёшь как-нибудь.
…Терпеть не мог родительский день: никто ведь не приезжал. Поэтому забивался куда-то угол, чтобы не видеть и завидовать. Но как-то раз позвали. В комнате для гостей топтался грязный бродяга.
Посмотрел на него с пренебрежением.
– Чего тебе? За деньгами – к деду.
Бродяга ухмыльнулся невесело.
– Я батя твой.
Не обрадовался – объявился через тринадцать лет!
А тут фотограф с глупой своей клацалкой: давайте на память да давайте на память! О чём? О бате, что приходит раз в тринадцать лет? Но сфоткался и выгнал к чертям. В следующий раз пообещал выбить глаз. Свою фотку порвал.
Первый раз обратился как и все, в пятнадцать. Но когда потенциал зафиксировали – испугались даже. Таких, мол, в наших рядах ещё не было. Уэнберри в кои-то веки стал вторым. Акадею вдвоём завалили.
Грехи так и лезли. Говорили, это из-за каких-то бунтов в Залесье. Мол, там живут одни отбросы, но туда возят продукты. А если возят, значит, есть дыра. В ту дыру и лезут. И принято было Залесье не кормить. Пусть сдыхают. Падшие же, кто жалеть станет.
Но те так просто помирать не хотели, взбунтовались. Аж до столицы докатилось, и там заволновались все.
И тогда юных салигияров бросили туда – гасить бунт и на проверку. И их с Уэнберри тоже.
В Залесье салигияры в обличье дракона могли продержаться только четверть часа. Этого хватало – спускались и жгли поселения. И задыхались – от проклятий и ненависти.
… было двое. Правильные для здешних мест. Девчушка лет пяти, сама ещё кроха, укрывала худеньким тельцем брата.
– Пожалуйста!
В огромных серых глазах плескалась надежда. Она не бежала от чудовища, она молила его, верила в доброту. И тогда притормозил. Обратился, подхватил на руки детей – и до Рубежа бегом. Там начинался мёртвый город, куда не совался никто. Увёл их туда и сказал:
– Бегите так быстро, как сможете.
Но девчушка сначала обернулась, попросила присесть и обняла за шею:
– Когда вырасту, стану твоей женой.
Рассмеялся:
– Смотри, запомню.
Дети убежали, а в голове уже взрывались бомбы – то наблюдатели насылали свой, – хотя говорили, что Великого Охранителя, – гнев.
А взмыл вверх. Уэнберри рванул наперерез.
– С ума сошёл, – прошипело в голове.
– Уйди с дороги!
– Ты в курсе, что эти дети – отвлекали. Когда ты дезертировал, мутанты стали ловить наших в сети. Столько задохнулось. Славных парней.
– Они тоже хотят жить.
– Они – падшие!
Сцепились. «Милорд» не смог остановить – потрёпан и слаб, но считал намерения:
– Ты спятил!
Сжёг в тот день,к хренам, наблюдателей. За то, что посылали сжигать тех, кто просил всего лишь хлеба.
А Уэнберри вернулся с подмогой, пылая праведным гневом.
Дальше банально, по накатанной – оторвали крылья, отрубили карающую длань, запечатали дракона, облили синем пламенем. И, едва живого, швырнули в Залесье: мол, любишь их, живи с ними.
От этого умирают, но, вот, выжил. И сделал себе новые крылья. И правая рука, с той проклятой меткой, вернулась назад, железной.
Годы спустя пришёл старик, духовник. Думал, спасти. Нёс чушь:
– Верить и любить важнее всего.
Распял его на стене, и кашалоты выжрали ему нутро.
А проклятый ангел выжег эти слова на стене театра…
***
– Когда я залез к тебе в башку, там песня звучала, – во, гад, даже не стесняется.
Лежит, в потолок пырится. Будто не вывернулся весь щаз.
– Какая, про молодого бога?
– Нет, – говорит он, – про ангела.
– Ааа! Она всё у Фила играла. Он говорил, что её поёт какой-то корабль.
– А ты напоёшь?
– Пфф, с чего ты взял, что умею петь?
Смотрю, как на чокнутого. Хотя почему «как», он же на всю башку.
– Ты – Роза, родилась из семени сильфиды, сильфиды поют. Хуже корабля точно не будет.
Логика – железо!
– Ну тада сам на себя пеняй, я не пела раньше, вдруг блею.
И начинаю тихо, но уверено, потому что в башке звучит, словно вот, рядом где:
Мне снятся собаки, мне снятся звери.
Мне снится, что твари с глазами как лампы,
Вцепились мне в крылья у самого неба
И я рухнул нелепо, как падший ангел12.
Не замечаю, когда он начинает подпевать, только голос – хриплый, глухой, словно сорванный в бесконечном крике, – идёт этой песне:
… И в открытые рты наметает ветром
То ли белый снег, то ли сладкую манну,
То ли просто перья, летящие следом
За сорвавшимся вниз, словно падший ангел.