Галеран де Мёлан также держал в плену одного из баронов, верных королю, и в частности чтобы освободить этого барона, группа наемных королевских рыцарей, среди которых было немало англичан, на следующий день, 26 марта, под Бургтерульдом столкнулась с его отрядом. Ордерик Виталий воспроизводит речь Эда Борланга перед этими королевскими рыцарями, несколько опасавшимися драться со столь доблестными людьми» — хотя и превосходившими их числом. Он выстроил их, поставив в первый ряд лучников, которым было поручено целиться в коней, чтобы, как обычно, валить на землю и брать в плен, не убивая, «цвет рыцарства» из числа противников. С другой стороны, он велел доброй части королевских рыцарей спешиться, чтобы они не могли бежать. «Таким образом, — сказал он им, — сегодня на этой равнине явят себя мужество и сила каждого. Если, скованные малодушием, мы без сопротивления позволим врагу держать в плену королевского барона, как мы посмеем выдержать взгляд государя? Мы заслуженно утратим и свое жалованье, и свою честь…»
Они согласились и дали ему обещание, ибо весьма любили его.
Что касается Ордерика Виталия, то он, зная, что было дальше, может с легким сердцем перейти к рассказу о бое, сходному с теми, какими анжуйские клирики его времени наполнили «Историю графов Анжуйских». История о противнике, поспешившем продать шкуру неубитого медведя, всегда будет иметь успех! Гляньте на юношеское высокомерие Галерана де Мёлана. Он «предался ребяческой радости, как будто уже победил». Тщетно Амори де Монфор, более зрелый, убеждал его, что спешивание, напротив, — признак величайшей решимости. Все остальные, а именно оба шурина Галерана, разделяли его энтузиазм: вот час столь желанного боя, стало быть, «сразимся из страха, чтобы нас и наших потомков не упрекнули за позорное бегство. Мы — цвет рыцарства Франции и Нормандии, кто же может устоять против нас? Мы далеки от мысли пугаться этих крестьян или низкородных рыцарей, не намерены сходить со своего пути, чтобы избежать боя»
. Так что они атаковали эту пехоту, которая сразила их коней, и сами попали в плен — граф, оба его шурина и восемьдесят рыцарей, после чего их надолго отправили в тюрьмы короля Генриха.
Однако судьба рыцарей, побежденных при Бургтерульде, оказалась очень различной. Один из них, Гильом Лувель, был схвачен «крестьянином»; он оставил тому в качестве выкупа доспехи, и взамен тот помог ему неузнанным бежать, для чего постриг как «оруженосца». Столь же тайное соглашение, но в более красивой форме, было заключено между Амори де Монфором и тем, кто взял его в плен, — Гильомом де Гранкором, сыном графа Э. Ведь этот «доблестный рыцарь из королевской дружины» не обладал грубой душой. В нем не было ничего меркантильного, по крайней мере не проявлялось открыто: «Он проникся состраданием [к Амори де Монфору] и пожалел мужа таковой доблести. Он хорошо знал: если тот попал в плен, ему будет трудно покинуть темницы Генриха, а может быть, придется остаться там навсегда. Вот почему он предпочел покинуть сего короля, как и собственные земли, и удалиться в изгнание, лишь бы не повергнуть в вечные оковы столь выдающегося графа. Он отвел того в Бомон и оттуда добровольно отбыл в изгнание вместе с ним, и свободно жил с честью, как его освободитель»
. К концу сражения ситуация явно меняется! Вечером после Бремюля один из победителей оказался в плену, потому что слишком увлекся преследованием; вечером после Бургтерульда один из победителей почти что перешел в другой лагерь, совершив маневр, мотивов которого мы, несомненно, не знаем, но которому он дал изящное объяснение — и честь его не понесла урона.
Тем не менее не все побежденные при Бургтерульде отделались так легко. Некоторые рыцари меньшего ранга не смогли ни откупиться от тех, кто их захватил, ни разжалобить их. Выданные Генриху Боклерку, они после Пасхи как мятежные вассалы были отданы под суд, состоявшийся в Руане. Там король Генрих «велел вырвать глаза Жоффруа де Турвилю и Удару дю Пену, обвинив их в клятвопреступлении, а также Люку де ла Барру, который сочинял против него насмешливые песни и дерзко злоумышлял». Но на суде присутствовал граф Фландрский Карл Добрый, которого эта погрешность против вкуса встревожила; «более смелый, нежели остальные», поскольку его положение было выше, «он сказал: “О сеньор король, вы совершаете дело, не принятое у нас, карая увечьем рыцарей, захваченных во время войны на службе своему сеньору”». На что Генрих возразил: оба первых принесли ему оммаж — и ему тоже, что же касается Люка, он уже однажды брал того в плен и простил, и, кстати, намерен дать острастку тем, кто вознамерился бы сочинять против него песни. После этого граф Фландрский замолчал, а рыцарю Люку де ла Барру оставалось только отбиваться от палачей — он разбил себе голову о стену и умер, потому что не хотел жить слепым. Это случилось «к великому сожалению многих из тех, кому были знакомы его смелость и его шутки»
. Какой-нибудь Эли де Ла Флеш, «белый башелье», так не обижался из-за шуток, которые слышал в 1100 г. в башне Ле-Мана…
После всего этого можно сказать, что сюжет Бургтерульда соткан из проявлений добрых и дурных манер. Феодальный монарх сохраняет здесь грозный облик, тогда как поступок Гильома де Гранкора, посредничество Карла Доброго (здесь примирившегося с Генрихом) снова показывают, что знатные противники могут сговориться. Мы видели старинные корни этого сговора, но теперь он принимает формы более изящные, более изощренные, легче признаваемые, более приемлемые.
Примечательным новшеством было и укрепление позиций наемных рыцарей, которые стояли на более низкой ступени, чем самопровозглашенный «цвет рыцарства», смотревший на них сверху вниз с наглым высокомерием. Действительно, для них честь и выгода не противоречили друг другу, а могли и должны были сочетаться, действовать на пару. Мы снова обнаружим это в турнирах, придуманных, надо полагать, незадолго до 1127 г.; пора было утолить страсть и вкус к игре, по меньшей мере с 1048 г. проявлявшиеся все более активно.
Лучше всего это почувствовать как раз и позволяют материалы по Нормандии или близким к ней местностям. Однако мне кажется, что исследование других местностей, хоть это и трудней, позволило бы собрать дополнительный урожай. Действительно, классическое рыцарство, о котором идет речь, не могло быть монополией одной французской провинции — пусть даже ее князь был самым богатым, самым смелым, больше всех заботился о том, чтобы выказывать мирскую пышность, отличную от собственно королевской (такую же, какую он выкажет в Англии после 1066 г.). Это рыцарство формировалось в ходе развития связей между регионами, умеренных войн, расцвеченных красивыми подвигами, а также светских развлечений и судебных прений. Оно впервые стало межэтническим в период смешения разных народов, роста монетного обращения, возникновения упрощенных абстрактных оценок. Оно было самоценным, общим для всего класса знати, и люди XII в. не считали необходимым давать ему слишком точное, а значит, ограничительное определение. Для них рыцарскими были качества, проявляющиеся с момента посвящения в подвигах и манерах юноши хорошего рода, энергичного и чуть-чуть образованного, качества, говорившие о способности к вассальной службе, к браку со знатной девицей и даже к привилегированным отношениям с Церковью и подкреплявшие эту способность. Принадлежность к рыцарству означала право на хорошее обращение, право, над которым, однако, витала тень князей, порой очень жестоких, и в этом смысле можно сказать, что такое право всё еще оставалось довольно непрочным.