Жил он здесь почти по-монашески. Простотой обстановки (лишь пучок перьев на письменном столе) кабинет напоминал келью, и даже днем было в нем темно из-за пышно разросшейся перед окнами душистой сирени. Было темно, и горели свечи, – как те, таганрогские, напугавшие суеверного камердинера…
Одевался просто – в армейский сюртук и фуражку. Спал на жесткой походной кровати; под головой вместо подушки – сафьяновый мешок, набитый сеном. Ел одни фрукты и ягоды. Рано вставал и рано ложился. Засыпал под звуки военного оркестра, игравшего перед окнами. Министров из Петербурга принимал раз в неделю и с облегчением великим выпроваживал, радовался, когда они, наконец, разъезжались и вновь наступала желанная тишина.
Пройдешь по дому – шаги замрут, и никого не слышно! И в саду никого – только грачи по весне, галки и вороны. И кажется, что во всем мире никого – только Бог…
Глава десятая Красноуфимск
Обещанная читателю глухая Сибирь – это Томск, где я бывал и раньше и куда мне предстояло поехать снова, чтобы разыскать места, или, точнее, пространственные и отчасти символические ориентиры, обозначающие присутствие Феодора Козьмича и позволяющие мне, сентиментальному созерцателю, вздохнуть с привычным чувством удовлетворения: вот, дескать, он здесь был. Да, был, и поэтому само пространство наделено некоей загадочной силой воздействия, неким магнетизмом, некоей особой напряженностью, придающей нашим поискам характер возвышенного ритуала: вот, дескать…
Одним словом, мне предстояло… на мчащемся день и ночь поезде… через Урал и Западную Сибирь… ощутив протяженность пространства и в полной мере осознав, что я совершаю путешествие, а не переношусь в ревущей крылатой махине на другой конец света и не испытываю при этом чувства некоей обманутости от несовпадения пространства и времени: за несколько часов – тысячи километров.
Словом, поехать, чтобы разыскать, хотя, признаться, я не слишком надеялся, и говорю об этом не ради игры с читателем, который любит заранее запланированные неожиданности: не надеялись, не думали, не гадали, а тут посыпалось как из рога изобилия… Уверяю вас – нет, я и в самом деле считал: ну что там могло сохраниться, в этом самом Томске! После стольких лет царского и стольких лет советского режима – ничего, кроме самих мест, и в этом, собственно, вся символика! Алексеевский монастырь? Конечно, разрушили, безбожники, не оставили камня на камне… Дом купца Хромова? Сгорел или разобрали по бревнышку… Найти бы Монастырскую улицу, на которой он жил, и то была бы удача… С этими мыслями я и собирался в дорогу, и когда до отъезда оставалось дня три, решил на всякий случай погадать. Гадаю же я всегда одним способом, по Библии – такая-то страница, такая-то строчка. И вот открываю, отсчитываю, и мне выпадает: «Посылаю ангела Моего». Ангела – помогать мне в дороге, и тут я понял, что поеду не зря…
Не зря, и волшебный рог изобилия навис над моей головой: ждали меня открытия и находки. Но посыпалось из рога не сразу, чему я, впрочем, не слишком удивился. Я давно уже понял, в чем заключается скрытый экзистенциальный смысл любого путешествия: путешествуем мы не столько на поезде, сколько – по этому самому поезду, и из тех новых мест, которые нам встречаются, удается лучше всего изучить вокзал и гостиницу. Да, вокзал с окошечком билетного кассира, тучей мух над буфетной стойкой и гостиницу с пыльным графином, чахлым цветком в горшке и жалким эстампом в дешевой окантовке. Изучить до последней трещины в стене, сырого развода на потолке, пятнышка на обоях за те бесконечные часы, которые мы там проводим.
Вот и на этот раз, добравшись поздно вечером до Ярославского вокзала, я сразу уперся в знакомую экзистенцию: поезд задерживался отправлением на два часа, о чем отстраненно-бесстрастным, нездешним и в то же время столь будничным голосом возвестил диктор. Задерживался отправлением – даже сама лексика таила в себе нечто вокзальное, предвещавшее удручающе-бессмысленное стояние у фонарного столба, сидение на лавке, хождение по платформе, разглядывание расписания поездов, чтение заголовков газет на лотках – одним словом, пустопорожнюю трату времени.
Этой пустопорожней трате я с обреченностью и предался, чувствуя себя богачом, которому нечего купить на свои миллионы, и мне стала открываться ночная жизнь вокзала, где я, благопристойный пассажир с добротным кожаным чемоданом и билетом в мягкий вагон, был случайным гостем, чужаком, пришельцем, а хозяевами – бомжи, нищие, инвалиды, воры и проститутки. Странное дело, но, не слишком заметных днем (во всяком случае, для милиции), ночь их как-то высветила и определила. И они даже собрались неким своим мирком – под фонарем и круглыми вокзальными часами. Собрались, сгрудились, сплотились, и, как это бывает при столь тесной близости многих людей, вдруг обозначилось некое движение, прокатилась волна. Волна отчаянного, лихорадочного, бесшабашного, бесстыдного веселья, как это бывает… Стихийный порыв – шапку оземь и в пляс!
И действительно, весь мирок заколыхался, кто-то хлопнул в ладоши, кто-то топнул ногой, и началась пляска. Дикая, грубая, надрывная – пляска бомжей, нищих, инвалидов, воров и проституток; они что-то горланили, вскидывали руки, высоко подбрасывали колени, ухарски выпячивали грудь и шутовски гримасничали напоказ толпе. И я смотрел на это, отчетливо понимая, что еду по следам Феодора Козьмича.
Да, в том-то вся и разница: не Александра, отклонявшегося на мягкую спинку сиденья, чтобы любопытный прохожий не мог узнать его, увидев в окне коляски, а Феодора Козьмича, который с каторжниками шел по этапу. С каторжниками, ворами, проститутками – среди них он был своим, поскольку судили его за бродяжничество. Царя-то – за бродяжничество, да еще наказали плетью: как это там… положили на лавку… подняли рубаху… поплевали на руки… исправно отсчитали двадцать ударов…
Наказали, и вот он шел вместе с прочими осужденными, и, быть может, на одном из привалов они тоже сгрудились, сплотились, и обозначилось движение, прокатилась волна, и нечто вроде пляски… с гримасами… нелепыми ужимками…
Представив эту картину, я вдруг осознал страшное различие между тем, как Александр заранее готовился к уходу, вынашивал эту мысль, еще до конца не веря, что она осуществится (поэтому и не обнародовал акт о престолонаследии, а спрятал его в особом ларце), и тою реальностью, с которой он столкнулся, когда осуществилось, сбылось, и он оказался среди ссыльных, и конвоир с ружьем говорит ему «ты». Реальностью каждодневной, однообразной, тягучей, словно расплавленный свечной воск, и ему приходится с ней мириться, терпеть, сдерживать себя, постоянно заботясь о том, чтобы не выдать тайну. Не выдать, не проговориться, не обмолвиться ненароком, кто он есть на самом деле. Соединение тайны с реальностью – вот что больше всего мучит, тревожит, не дает покоя.
Купец Хромов рассказывает, что однажды работники запели при старце известную в те времена песню:
Ездил русский белый царь,
Православной государь,
Из своей земли далекой
Злобу поражать…
Старец сидел на завалинке у своей кельи. Лишь только он услышал эти слова, как «задрожал, заплакал и ушел в свою келью, а затем подозвал одного из латышевских рабочих, приказал прекратить пение, а после просил Латышева, чтобы он не позволял своим рабочим петь песни об Александре I».