До Пасхи Александр говел, повинуясь велению души, жаждавшей единения с Богом: «Душа моя ощущала тогда в себе другую радость. Она, так сказать, таяла в беспредельной преданности Господу, сотворившему чудо своего милосердия; она, эта душа, жаждала уединения, жаждала субботствования; сердце мое порывалось пролить пред Господом все чувствования мои. Словом, мне хотелось говеть и приобщиться Святых Тайн».
Но где приобщиться, если в Париже нет ни одной православной церкви? Единственную посольскую церковь и ту закрыли после разрыва всех отношений с наполеоновской Францией и отзыва дипломатического корпуса (а во времена похода на Россию Наполеон с недоумением спрашивал, зачем у русских так много церквей). Но, к счастью, разыскали церковную утварь, переданную последним русским послом на хранение в дом американского посланника. И вот напротив Елисейского дворца, где жил Александр, устроили и освятили маленький православный храм, поставили аналой, водрузили крест, развесили иконы и лампады, чтобы император мог в уединении молиться, стоять на литургии и причащаться. Полиции же было поручено следить, чтобы по улице не грохотали колесами экипажи, не фыркали лошади и толпа любопытствующих не осаждала его по дороге из дома и обратно.
Но эти меры предосторожности не помогали, и позднее Александр рассказывал Голицыну: «Бывало всякий раз хожу в церковь. Но идучи туда и возвращаясь обратно в дом, трудно однакож мне было сохранить чувствование своего ничтожества; как бывало только покажусь на улице, так густейшая толпа… тесно обступает и смотрит на меня… с тем доброжелательством, которое для лиц нашего значения так сладко и обаятельно видеть в людях. С трудом всякий раз пробирался я на уединенную свою квартиру».
Сопоставим слова: «чувствование своего ничтожества» и – «для лиц нашего значения». «Ничтожество» и – «значение». Но разве они сопоставимы, разве одно не перечеркивает другого? И разве не чувствуется в этом рассказе, что Александр уже перечеркнул, хотя он и вспоминает об этом с улыбкой, что в своем покаянии он уже не Александр, а Феодор Козьмич?!
И еще обратим внимание: «На то место, где пал», «окровавленное место»… Место… место… Все это происходило в апреле, в первый день Пасхи 1814 года, почти двести лет назад, но место сохранилось. Я же выбрал именно этот способ постижения истории, постижения времени – через созерцание места.
Поэтому мог ли я не поехать?!
Глава вторая Площадь Воскресения
Конечно, мог. Не было ничего проще – не поехать, не побывать, не увидеть ни Парижа, ни Вены, ни Лондона, ни Оксфорда, где Александру вручали почетный диплом доктора права и он торжественно облачался в мантию. Признаться, я и не мечтал, мне и не верилось, что я когда-нибудь туда попаду: во времена Павла I и времена были «невыездные», и сам я был «невыездной» после того, как побывал в Тайной канцелярии и своим несговорчивым поведением разочаровал тех, кто меня допрашивал. Поэтому какие там мечты и надежды! Забудь!
Но – о, счастье! – с воцарением Александра I запрет на выезд был отменен (так же как и запрет на ввоз книг) и забрезжила счастливая возможность повидать Европу. Не зря он поставил себе главную цель – осчастливить народы, и русский, и все европейские. Вот и меня заодно осчастливил…
Любезный читатель! Ты уже заподозрил меня в явном умопомрачении: вот, мол, начитался книг об Александре, погрузился с головой в ту эпоху, угорел, очумел и забыл, в каком сам-то пребывает времени, какое ныне тысячелетье на дворе. Может быть, и так, не спорю, хотя ведь все повторяется, все повторяется и в мое время (девяностые годы прошлого века) запрет был отменен так же, как во времена Александра. Так что отбрось свои подозрения, читатель. Мой ум не помрачен, моя мысль ясна. Только, ради Бога, не подумай, что на роль Александра я прочу кого-либо еще… да и на роль Павла тоже…
Итак, забрезжила возможность, снова, как и двести лет назад, и вот после Праги, Аустерлица… Париж. Сначала я провел там всего два дня, воспринимая его даже не как город, а как некое головокружительное счастье. Воистину Париж был моим счастьем, не разложимым на слагаемые улиц, площадей, набережных, дворцов. Даже сами их названия звучали дивной музыкой: Монмартр, Вожирар, Жакоб, Сюффло, Распай, Тюильри, Сорбонна, Елисейские Поля! Париж Цезаря и Юлиана, католиков и гугенотов, мушкетеров, Фронды, короля-солнце, Марии-Антуанетты и ее модистки Розы Бертен, Бальзака и Бодлера был счастьем единым и цельным, как некая жизненная данность, бытийствующий во всей полноте миф, нескончаемый праздник (чуткое ухо улавливает родство с названием одного классического произведения).
«Вот он!.. Я его вижу и буду в нем…»
Да, как тут не вспомнить Карамзина: «Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ее, Париж!.. Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий – и терялись в ее густых тенях. Сердце мое билось. «Вот он, – думал я, – вот город, который в течение многих веков был образцом всей Европы, источником вкуса, мод, – которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке, – которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!.. Вот он!.. Я его вижу и буду в нем…» – Ах, друзья мои! Сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия. Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, с таким нетерпением!» («Письма русского путешественника»).
Все эти два дня мысль об Александре, конечно, во мне жила, но призрачно и затаенно. Словом, я именно побывал, но в Париже надо пожить. Надо каждое утро спускаться по винтовой лестнице в буфет маленькой, уютной гостиницы, завтракать, пить апельсиновый сок, а затем – крепкий кофе с неизменным круасаном и кубиком масла в обертке. Надо оставлять ключи у портье, в одном и том же гнезде с привычным номером, называя который вечером вы получаете свой ключ назад вместе с чьей-то запиской. Надо покупать газеты в одном и том же киоске у знакомого старичка с желтоватой сединой под беретом времен французского Сопротивления, надо дожидаться автобуса на одной и той же остановке, покупать к ужину вино в одной и той же лавке у мадам Пуассон. Вино, заплесневелый сыр, зелень, свежую булку и какой-нибудь салат в ракушке. Ах, уж эта мадам Пуассон: салаты у нее всегда в больших ракушках (где она их собирает!). И вы с ней вежливо здороваетесь, справляетесь о самочувствии, обмениваетесь любезностями, позволяете себе иногда шутливый намек на то, что ее фамилию носила когда-то сама мадам Помпадур, чем ей невероятно льстите.
Однако я уже забегаю вперед: да, благодаря Александру в моей жизни случилось так, что довелось мне пожить – пожить! – в Париже. И была у меня гостиница неподалеку от Монмартра, и газетный киоск на бульваре Клиши, и красное вино, и салат в ракушках…
И была чудесная осень, середина октября, солнце не припекало, а согревало и золотило, – золотило и опавшие листья бульваров, по утрам тронутые инеем, и широкую лестницу на Монмартр, и белый купол Сакре-Кер, тающий в небе. Уличный шарманщик с обезьянкой на плече исправно крутил ручку своего ящика, как сто лет назад. Но теперь это был антиквариат, подделка под старину, вписанная в Париж, где носились дьяволы на мотоциклах, стеклянная пирамида во дворе Лувра напоминала о египетской экспедиции Наполеона и шествовала очередная праздная, похожая на воскресное гуляние демонстрация с самыми непримиримыми, радикальными лозунгами. Мы (имя моего верного спутника сохраняю в тайне) целыми днями бродили, сидели на набережных или в кафе и снова бродили. Возвращаясь в гостиницу поздно вечером, называли номер и получали ключ, обручившийся нерасторжимыми узами с увесистой деревянной грушей (сюжет для Андерсена).