В голове застряло слово: недвижимость. «Зачем ехать дальше?» — удивлялся моему беспокойному уму один из Мехметов. Я сказал, что истина познается на пути из бездны (городской клоаки) к звездам. «Но у тебя в жизни уже есть одна клоака и бездна — Лондон», — сказали два Мехмета. «Стамбул, — сказал я, — это нечто иное, нечто для меня чуждое». Мы запутались в самих себе, в саморефлексии, нам нужно уйти от себя в другой язык: мы способны понять себя только через другого, через другое — нам незнакомое, через нечто чуждое нам. «Только в чуждости, как в зеркале, можно по-настоящему увидеть самого себя», — сказал я, несколько удивляясь звуку собственного голоса, как будто эхом отдающегося у меня в ушах. Это был явно эффект чифирного чая. Но Стамбул в конце концов тоже перестанет быть чуждым, если жить в нем достаточно долго, точно так же, как перестал быть чуждым мне Лондон, где я прожил сорок лет. Ну да. И поэтому я часть года буду проводить в Лондоне, чтобы, возвратившись в Стамбул, увидеть его как бы новыми глазами. Надо постоянно передвигаться. Спасение не в перманентной революции Троцкого, а в перманентном передвижении. С места на место. Такая машина географии — география переносит тебя в другую историю. Потому что само движение — это и есть мысль. Это сказал не я, это сказал Магомет. Для Магомета изгнание — это религиозный прием. Именно с изгнания начал свой жизненный библейский предок магометан Измаил, когда Авраам изгнал Агарь в пустыню. И маршрут изгнания еще не закончен. При слове «Магомет» оба Мехмета переглянулись. «Бог — это красота и покой», — сказал Мехмет. «К этому покою мы и движемся вместе с Магометом», — сказал я. На джипе нашей мысли. Я оговорился. Я хотел сказать «джине» нашей мысли, а сказал «на джипе» — на полицейском джипе нашей мысли.
Это была не просто оговорка. Смысл слов стал сдвигаться. Был ли это просто чифирь или в турецкий чай было еще что-то подмешано? Я слушал, что мне говорят, я кивал головой и даже отвечал, но я сам находился в другом измерении, и в голове мерещилась совсем другая жизнь. Зачем тебе мечеть, синагога, университет? Ты уже в молельном доме. Мы покажем тебе, как танцуют дервиши и как кружится мысль тех, кто верит в перманентное движение как религиозный прием. Над крупноблочными домами нависало закатывающееся багровое солнце, и последний луч, преломившись крышами домов, пробившись сквозь ветки рододендрона, отразившись от чайной чашки, бил мне в левый глаз. Я отдавал себе отчет, что я в пригороде Стамбула с картиной светлого вечера перед моими глазами. Свет фонарей уже соревновался с тонущим на горизонте солнечным шаром, что создавало ощущение уличного праздника. Я помню такое же заходящее солнце над другими крышами, но не мог уточнить в памяти, была ли это Москва моего детства или Иерусалим моей юности. Свет перемещался по террасе, и я перемещался вместе со светом по моему прошлому. Я двигался со скоростью света заходящего солнца в загадочном направлении моей памяти. С заходящим солнцем в дом к Мехмету заходило все больше и больше народу. Их тюркские (а может быть, семитские) лица больше напоминали российские, чем такого же рода дефилирующая толпа в Англии. Соседи наполняли террасу и присаживались у стола. Они явно пользовались любым предлогом, чтобы поглазеть на меня. Стали появляться супружеские пары, одетые как будто для торжественной оказии, с несколько южной средиземноморской парадностью. Жены проходили в соседние комнаты, потом снова появлялись в платьях с декольте, обнаженными плечами и в шалях, как будто с фотографий прошлого века, но уже под руку с другим спутником — с другим мужчиной, не с тем, с кем они первоначально возникли на террасе. Они кружили по комнате, заглядывали друг другу в глаза с загадочной улыбкой и, как бы сочувствуя моему замешательству, улыбались и мне. Все, включая меня, оказались перед накрытым столом. Как будто от лучей заходящего солнца, на разных концах стола зажглись свечи без всякого, казалось бы, порядка, разрозненно; но, повернувшись к одному из Мехметов за столом и взглянув на всю картину в несколько ином ракурсе, я увидел, что свечи, стоявшие, казалось бы, раздельно, соединились в семь свечей — это был семисвечник.
На столе появились бокалы, явно с коктейлем, где каждая коктейльная соломинка увенчивалась старомодным бумажным колпачком-зонтиком как украшением. Бумажные зонтики в бокалах с коктейлями и в тарелках с закусками стали вырастать у меня на глазах и превратились в конусообразные туники дервишей. Они отделились от бокалов, проплыли у меня перед глазами и стали медленно кружиться на месте. В отсветах фонарей снаружи и свечей внутри стекольные рамы веранды соединились в одной перспективе с ветвями обнаженного дерева на улице, с его семью ветвями. Я помню острый запах жареной баранины, корицы, и вина, и горячего воска свечей. Гости менялись местами за столом, подсаживались ко мне и говорили со мной долго, нежно и убедительно, как родители с ребенком. Я пытался вникнуть в смысл того, что говорилось, но мой взгляд был обращен вовнутрь, меня ментально уже не было в этой комнате. Постепенно я начинал различать лица женщин, столпившихся вокруг меня. Это были женщины моей жизни, моего круга. Дорогие, милые лица. Они уже были не в вечерних платьях, а кто в чем, а кое-кто и вообще без всего; джинсы, свитера, майки, кожаные юбки, цветастые блузки и даже пончо. Они окружали меня, клали мне руки на плечи и обнимали меня со спины, усаживались мне на колени, что-то нашептывали, о чем-то болтали, смеялись и целовались небрежно. Я отдавал себе отчет в том, что в них была вся моя жизнь и вся жизнь моих друзей. Может, оттого мы так похожи друг на друга, как похожи супруги, прожившие долгие годы вместе? Общие любовницы делали похожими друг на друга их любовников. Так отличают людей одного племени от другого: по женщинам этого клана.
Я стал объяснять двум Мехметам, что все мы в России с самых малых детских лет ранены женской долей, и поэтому сейчас мне хотелось сойти на нет в революционной воле. Уходит с Запада душа — ей нечего там делать. И я пытаюсь переехать в Стамбул, а не в Константинополь. Ошеломительные мысли, сопоставления и цитаты из классики кружились у меня в голове, но постепенно во всем этом кружении я стал различать в дальнем углу одинокую фигуру: у нее были смелые глаза и сильный подбородок с ямочкой, она стояла с закушенной губой, как будто рассердившись на меня; она ждала, когда я поднимусь и подойду к ней, возьму ее за руку и уведу к неведомым пределам, душой бунтующей навеки присмирев. Но я не мог подняться и приблизиться к ней, потому что находился в совершенно ином параллельном мире. Она тем не менее продолжала вглядываться в меня, и под этим взглядом стена, разделявшая нас, поддалась, и я упал, опрокинувшись спиной на диван. Он был покрыт белой простыней. Я приподнял простыню и увидел ее. Она протянула ко мне свои пустые ладони, предлагая некий неясный для меня дар. Мы стали долго целоваться, и я подцепил с ее губ одно страшно важное слово, которое тут же забыл. Я попытался вспомнить это слово, но мне это никак не удавалось, хотя я перебирал все слова, связанные у меня в памяти с ее губами. Я знал, что мне надо проснуться и тогда я вспомню это слово. Я потерял человека, которого любил. Я любил совершенно иного человека. И я эту любовь потерял. Или любовь потеряла меня, потому что это был не тот человек, которого я на самом деле любил, убежденный, что люблю другого. Вокруг крутился хоровод друзей и их жен, и несколько жен смотрели на меня так, как, мне казалось, не должны смотреть чужие жены. А может быть, это были не жены, а невесты пророка? Они звали меня в свой хоровод, но я знал, что не могу окончательно расстаться с собственным прошлым — и так далее, сами знаете: это было бы еще одной эмиграцией. Я же не Гейне и не Боб Дилан — переходить из еврейства в христианство и обратно каждые десять лет.