Книга Ермолка под тюрбаном, страница 22. Автор книги Зиновий Зиник

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Ермолка под тюрбаном»

Cтраница 22

Настоящий Чайльд Гарольд — Байрон — страшно гордился, что переплыл Дарданеллы (Геллеспонт) — с европейского берега на азиатский, из Абидоса, где сидел в тюрьме Шабтай Цви, в Сестос. Для Байрона этот заплыв — аллюзия на древнегреческий миф о том, как Леандр переплывал Геллеспонт в том же, что и Байрон, направлении на встречу со своей возлюбленной Геро. Геро зажигала огонь маяка, на свет которого плыл Леандр. Но однажды огонь погас, и Леандр утонул. Байрон подытоживает в «Чайльд-Гарольде»: «Пришлось обоим нам несладко, // И гнев богов нас поразил; // Он — утонул, я — лихорадку // В воде холодной захватил». Байрон своим заплывом через Дарданеллы пародировал древний миф. Но этот пародийный жест мог закончиться смертью: Байрон мог бы и утонуть — расстояние от берега до берега несколько километров. Лучший друг Байрона — Шелли, утонувший десятилетие спустя, отбрасывает странную тень из будущего на этот акт пересечения Геллеспонта. Пушкин в своей пародии на обожаемого Байрона превратил Геллеспонт в ванну, куда Чайльд Гарольд «садится со льдом».

Для Байрона это был заплыв с азиатского берега обратно в Европу: Байрон, как и Пушкин с Бродским, терпеть не мог Турцию, поскольку был как революционер, естественно, на стороне Греции в ее освободительной борьбе против Османской империи. В тридцатые годы двадцатого столетия Байрон заведомо отправился бы сражаться в Испанию. В шестидесятые годы — пошел бы на демонстрацию против войны во Вьетнаме. В наше время это была бы, возможно, Палестина.

Вряд ли Байрону было известно, что в крепости Абидоса содержался в заключении перед султанским судом Шабтай Цви. Вряд ли Шабтай Цви был знаком с древнегреческой легендой о Леандре, утонувшем из-за любви к Геро. Однако в жизни Шабтая Цви был эпизод, когда он сам чуть не утонул, и этот эпизод стал одним из ключевых в мифе саббатианцев. Случилось это во время купания в Эгейском море, когда он попал в водоворот вблизи берега. Саббатианцы интерпретировали это происшествие (у Шабтая при этом украли с пляжа его одежду — мотив, опять же, голизны, душевной обнаженности) как символическое воспарение мессианской души из бездны к свету. Для дёнме эта дата совпала с празднованием еврейского Пурима — когда, согласно библейской Книге Есфири (Эстер), иудеи персидской империи Артаксеркса были спасены благодаря тому, что еврейка Эстер, супруга Артаксеркса, ложно обвинила злодея Амана в попытке изнасилования.

Мифы затягивают нас в некий полуподводный мир сознания, где всё связано ассоциациями, как мертвое тело водорослями. Всякий, кто тонул и кого спасли в последний момент, пережил это состояние возвращения из потустороннего мира — второе рождение. Я до последнего времени наивно полагал, что лейтмотив моей жизни и творчества — пушкинская цитата про упоение в бою у бездны темной на краю, из «Пира во время чумы». И действительно: главный герой всех моих ранних романов — эмигрант, изгнанник, человек, выпрыгнувший из чумной телеги российского пира семидесятых годов в бездну западной свободы. Такой герой — постоянно «на краю»: зажатый меж двух миров, закомплексованный меж двух языков. Чтобы прорваться обратно к самому себе сквозь железный занавес прошлого, этот герой постоянно прибегает к крайностям, совершает байроновские жесты, рискует собственной жизнью и жизнью своих близких. А поскольку в природе гениальных романистов (всякий романист считает себя гением) подтверждать поступками истинность выдуманных слов, я сам уже давно стал загонять себя в обстоятельства, провоцирующие на жесты, достойные лишь моих героев.

В первую очередь это выражается в тяге к ситуациям, сулящим катастрофы, к байронической игре со смертью. Эта вредная привычка обнаружилась, собственно, задолго до эмиграции, еще в детстве, во время болезни: я, лежа в постели, от нечего делать подбрасывал в воздух и ловил на лету блестящий металлический шарик из подшипника (подарок друга). В очередной раз шарик пролетел сквозь пальцы. Прямо в лоб. Оказалось, что не больно, просто вытекло много крови, но можно себе представить, что творилось с мамой. Теперь у меня на лбу каинова отметина, а в мозгах, видимо, что-то сдвинулось. Как бы закрепляя этот детский опыт, я, уже в эмиграции, однажды на пароме поскользнулся, сбегая по трапу с верхней палубы, и раскроил себе череп уже с затылка. О моем здоровье справлялся сам капитан. Приехав однажды с очередным визитом в Москву, я слег с инфекционным воспалением легких и чуть не умер; споры о том, как меня лечить, привели к нескольким разводам в семьях моих друзей. Я бы мог еще долго пересказывать аналогичные эпизоды моей творческой деятельности. За недостатком места (опять не хватает места под солнцем) ограничусь самым последним.

На какой бы курорт я ни попал, там непременно начинается буря. На Корсике, когда ни с того ни с сего задул страшный ветер с моря, меня захлестнуло волной, перехватило дыхание — ни вдохнуть, ни выдохнуть, — я потерял сознание и пошел ко дну. Так погиб друг Байрона — поэт Шелли. Но я не Шелли, я другой. Моя последняя мысль была: «Вот она, бездонная бездна западной свободы: испортил жене отпуск!» Вытаскивали меня спасатели с канатом. Очнулся я уже на берегу, весь белый, с синими ногтями. Меня возвращали в чувство в местной клинике со всеми больничными причиндалами: с капельницей и кислородной подушкой. Жуть.

Казалось бы, все эти встречи со смертью лицом к лицу должны были решительно изменить мою судьбу, заставить меня по-новому взглянуть на собственное прошлое. Но выясняется, что обещания, данные под угрозой расстрела, забываются так же быстро, как зубная боль. Я помню, как на грани смерти от воспаления легких давал себе клятвы раз и навсегда порвать со всем ничтожным и недостойным в моей жизни и отдать всего себя лишь высокому, великому, чистому. Но стоило мне чуть поправиться и вернуться в Лондон, как я тут же предался все той же вульгарной светской суете, недостойной истинного гения. Я помню, как на Корсике я очнулся на берегу от собственных жутких криков: в этих воплях я, очевидно, снова пытался «выкричать» из себя, как мне кажется, все низкое и ничтожное во мне.

Стоило мне, однако, прийти в себя и вернуться в отель, как я тут же впал в истерику: пропала моя любимая шариковая авторучка — она явно выпала из кармана, когда подбирали мои джинсы с пляжа. У меня особые отношения с собственным почерком, и потеря авторучки была для меня не меньшей травмой, чем отсутствие соломинки у утопающего. Мне срочно надо было зафиксировать на бумаге то, что со мной произошло. Но ведь лишь за час до этого я был уже на том свете, где не имеет значения, какой авторучкой я запишу, как и почему я туда попал. Какой смысл вообще записывать то, что не появилось бы на бумаге, если бы я не выжил?

Я хочу сказать, что если бы я умер, все, что я записываю сейчас, не существовало бы. И мир от этого ничуть бы не пострадал. Этих слов могло бы и не быть. А если их могло бы и не быть, если в них нет насущной необходимости, зачем их записывать? Все происходило бы точно так же, как если бы этих слов не было. Я могу засвидетельствовать это, потому что я остался жив. Получается, что в моей смерти нет насущной необходимости. Моя возможная смерть никому не помогла жить. И слова об этой гипотетической кончине — тоже: поскольку их могло бы и не быть.

Эти мои теперешние слова принадлежат, однако, не тому, кто тонул, а тому, кто выжил. Все эти личные амбиции, совестливые метания, все эти великие обеты и заветы кажутся чужими, как только возвращаешься к жизни: погибал один человек, а выжил другой. И этот другой смотрит на то, что произошло, как на симуляцию самоубийства себя в прошлом в связи со случайно представившейся возможностью. Это как патологические изменения в поведении алкоголика после первой же рюмки водки: себя другого он уже не помнит. Или же этот буян пытается привлечь внимание к тому тихоне внутри себя, кто утонул в первой же рюмке водки?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация