Разоблачая абсурд, ментальную деградацию и коррупцию церковников от искусства, Меламид отправился в Рим, где сблизился — через сложную цепочку знакомств — с несколькими ватиканскими священниками и сделал целую серию портретов кардиналов. Но Рим — это не только город, не только храмы и монументы. Рим — это стиль жизни. Это еще и ностальгия по классицизму, по стабильности и изяществу всего грандиозного в городских проектах. Замок Сант-Анджело считался когда-то самым высоким зданием в Риме, своего рода римским небоскребом. Манхэттен для американцев — это своего рода Третий Рим. Достаточно взглянуть на неоклассицизм правительственных и административных зданий или банков на главных улицах американских городов. Высунувшись из окна своей квартиры в даунтауне, Меламид указывал мне на орнаменты капителей на двадцать втором этаже: их невозможно увидеть снизу, с тротуара; кое-что можно углядеть из окон противоположного крыла высотного здания. Но в принципе эта резьба по камню — ностальгия итальянских каменщиков, строивших этот небоскреб, по своей римской родине.
В античном храме Аполлона в Дидиме больше всего поражают личные печати каменотесов — с их инициалами на необработанной величиной с ладонь ребенка части отшлифованного мрамора. Выяснилось, что эти печати убирались (стирались, зашлифовывались) строителями, когда с каменотесами расплачивались за проделанную работу. То, что эти печати до сих пор в наличии, означало, что каменотесы объявили забастовку в связи с неуплатой и покинули стройку, не закончив работу. Спящая на древнегреческой колонне храма Афин кошка лишь подтверждает аутентичность этого святилища. Такое же ощущение реальности возвращается к тебе при виде общественных уборных древних римлян в Эфесе: через проложенный под полом желоб шла горячая вода (уличные сортиры в древнем Риме отапливались, как указал нам еще один наш гид Фейсула). Такого комфорта в христианских катакомбах не было.
Фейсула — наш второй гид — сопровождал нас по римским и древнегреческим развалинам. Несмотря на турецко-исламское звучание своего имени, Фейсула в отличие от Селима и к божественным вопросам, и к истории Османской империи относился совершенно нейтрально — как профессиональный гид. Такого знатока древностей (на его местном уровне) можно встретить в любой точке земного шара, но не ожидаешь встретить в Турции. Его трудно было назвать космополитом, но когда он упоминал историю своей родины, его глаза не затуманивались поволокой — патриотической штукатуркой, смесью крови и почвы. И он отлично знал свою археологическую площадку. Это от него я услышал фразу: «В античных руинах нас поражают человеческие слабости и прихоти прошедших веков». Когда он провел нас к поразительно сохранившемуся зданию древнеримской публичной библиотеки в Эфесе, Меламид тут же пустился снова рассуждать о фиктивности нашего знания истории, поскольку ни Тацит, ни Иосиф Флавий не сохранились в подлиннике. Мы это уже слышали. Наш гид внимательно выслушал этот экскурс в исторический релятивизм и сообщил, что книг из римской библиотеки в Эфесе не сохранилось и действительно трудно сказать, были ли они вообще. Дело в том, что в зале библиотеки находилась дверь, откуда шел подземный переход в бордель, и не очень ясно, что имел в виду супруг, когда сообщал древнеримской жене, что он идет в публичную библиотеку. Нашему гиду было все равно, упоминался ли Парфенон в древних источниках или нет (Меламид утверждает, что Парфенон нигде не упоминается), но зато Фейсула сообщил нам массу подробностей о деталях конструирования колонн по частям — мраморным дискам: как они соединялись друг с другом согласно заранее сделанным ложбинкам. Так поступали древние греки. Римляне требовали, чтобы колонна вырубалась из мрамора целиком — как нация имперская они могли это себе позволить. Не знал я и того, что античный мир нуждался в колоннах не столько для красоты, сколько для создания тени во внутреннем дворике и в галереях вокруг здания.
Я довольно долго не понимал, что заставляет толпу в Манхэттене простаивать часами перед котлованом на месте бывших башен Всемирного торгового центра. На что они, собственно, пялятся? Чего они там высматривают? Лишь в Риме, городе руин, до меня дошла простая мысль, что движимы эти люди теми же чувствами, что и туристы, созерцающие, скажем, осколки античной плиты с именем римского сенатора или обрубок колонны, заросший диким виноградом на римском Форуме. Это вовсе не желание приобщиться к красотам древности. Тут, скорее, налицо садомазохистские чувства. Нас к этим развалинам притягивает страшное любопытство к хаосу, бездне на краю, к насилию и разрушению. Идея того, что Рим — это Манхэттен две тысячи лет назад, крайне привлекательна. Наш современник, стоящий перед античными руинами, внутренне ахает: «Это ж надо, какой был дворец, какая площадь перед дворцом, какая стена вокруг площади, какая власть была у человека, и вот, на тебе, что мы вместо этого имеем? Груда камней, обрубки колонн, рухнувшая аркада». Было и нет. И чего тогда вообще стараться? Развалины успокаивают народное сознание: они уравнивают все амбиции и таланты. С другой стороны, руины придают глубину и солидность нашему эфемерному настоящему: если есть руины, значит, было и великое прошлое. Руины, как всякое общее несчастье в прошлом, сближают нас.
Я помню, когда я испытал обостренное ощущение близости с античностью. Мой отец, потерявший ногу на фронте Второй мировой, всю жизнь проходил на протезе. Его голая нога, обрубленная у колена, на железяке протеза, прочно запечатлелась у меня в уме. Именно про нее я вспомнил, когда, еще мальчиком, оказался с отцом в Пушкинском музее перед Афродитой из коллекции Хвощинского: эротика ее левого бедра обрывается у колена, и дальше вместо голени торчит металлический прут. Как отцовский протез. Мой отец в моих глазах стал древнегреческим героем с отбитыми конечностями. Но точно такую же безногую Афродиту я увидел в одной из коллекций римских храмов в Турции. Что еще раз подтвердило мою интуитивную мысль, что Древний Рим, со школьной скамьи ставший для людей моего поколения частью нашего личного сознания (взамен турусов и колес советской жизни), это руины не просто города, но и внутренность некоего разрушенного мозга цивилизации. Нашего собственного прошлого, возникающего в разных географиях. Именно в состоянии промежуточности, перехода, миграции из одной жизни в другую нас тянет к руинам прошлого. Такое же ощущение было у меня от Иудейской пустыни: там холмы повторяют формы мертвого женского тела. Но мне не приходило в голову, что это не контуры самого окаменевшего тела, а лишь следы, оставшиеся от пребывания мифического женского тела на этой земле. И в этом смысле Рим — это отпечаток нашего сознания. У каждого народа своя трущоба. Каждый народ заслуживает свои руины.