Курчавый выпускник затараторил, как бы опасаясь, что его прервут:
— Меня отдел аспирантуры завернул. А у меня целевая, и кафедра рекомендует. Вот, — он зачем-то показал бумажку с провинциальным размашистым росчерком.
Иваницкий, оторвавшись от газеты, демонстративно долго изучал выпускника. Общий план — сутулая фигура, средний — впалая грудь и сведённые плечи; на крупном плане — нависающий нос и семитские губы. После чего лениво и презрительно заметил:
— Это я им запретил по причине основания. Есть мнение, что вам не надо.
— Не надо что?
— Идти в аспирантуру.
— Не понял. Объясните почему. — Выпускник стал свекольного цвета, глаза заблестели.
— Да как вам сказать? Потому.
Иваницкий снова хлопнул по газетному листу, газета послушно сложилась. Выпускник всё понял, но ответить не решился, только скрипнул зубами и слегка пристукнул дверью.
Декан вошёл стремительно. Старое лицо его, с упрямо выпирающими скулами, впалыми щеками и грифельно прочерченными складками от крупных крыльев носа к подбородку, сохраняло выражение брезгливости. Он был из поколения последних довоенных вольнодумцев, романтически влюблённых в молодого Маркса. Гнусавым голосом усталого пророка он наизусть цитировал любимые отрывки из «Дебатов шестого ландтага», заметок о прусской цензуре, «немецкой идеологии». Причём сначала по-немецки и только затем в переводе. В этом было что-то эротически неутолимое; даже я порой испытывал волнение.
— Иваницкий, заходите! — сановно предложил декан; меня он словно не заметил.
Тот бобиком метнулся в кабинет. Вышел через несколько минут, растерянный, злой. Одёрнул пиджак, как поправляют мундир, и гордо покинул приёмную.
Я встал наизготовку.
— Обожди, Ноговицын, — тормознула меня баба Оля. — Не спеши, не гони, мы тебя позовём.
Заварила перечную мяту из горшочка, на чёрно-красный жостовский поднос поставила забавный жёлтый чайник, заботливо накрыла полотенцем, посмотрелась в зеркало и влюблённо постучала в дверь, над которой висела алая табличка с золотыми буквами: «Ананкин Павел Федосеевич, декан, профессор, заслуженный деятель науки и техники РСФСР, зав. кафедрой диалектического материализма».
— Можно! — булькнул селектор.
— Следуй за мной, Ноговицын, — позвала секретарша и сердито добавила: — Куда вылезаешь вперёд? Лучше дверь подержи.
Окно в кабинете декана было плотно зашторено, на тяжёлом дубовом столе сияла карболитовая лампа, как бы зависшая в полупоклоне; свет падал на руки Ананкина — слишком тонкие, холёные, с мертвенными белыми ногтями, выпуклыми, как виноградины, — а лицо его тонуло в полумраке.
— Присаживайтесь, Ноговицын. — Ананкин никого не звал по имени и отчеству, только по фамилии, официально.
Заранее скучая, он принял заявление. Пробежал глазами, растопырил пальцы и сместил листок на самый край стола, как бы намекая на отказ; жесты были отработанные, театральные, собеседник должен был почувствовать тревогу.
— А чего ж так рано сорвались? Вы вот пишете — «возникшие проблемы со здоровьем». — Павел Федосеевич придвинул заявление ко мне и неприятно чиркнул длинным ногтем по бумаге. — Когда возникшие? Где справка от врача?
Я знал неписаные правила: декан всегда сначала должен поворчать, а проситель — немного поныть.
— Павел Федосеевич. Какая справка? Там один медпункт на сотню километров. Легковых машин в отряде нет, трёхтонку гонять не позволят. Я завтра справку получу, в институтской поликлинике, и приложу.
Брови сдвинулись, нависли над глазами; Ананкин принял образ громовержца.
— Вы когда в Москву приехали? Вчера?
— Вчера, — подтвердил я.
— А по какой такой причине вы её вчера же и не получили?
— Павел Федосеевич. Ну вы же знаете: вчера была суббота. Это вы по воскресеньям в кабинете, а врачи предпочитают отдыхать…
Я подыгрывал ему и ждал, когда он сбросит маску.
— Ничего не знаю, Ноговицын. Не знаю и знать не хочу. Дежурные врачи всегда на месте.
На этом роль администратора Ананкину наскучила; он кисленько скривился и поставил росчерк.
— Вот.
— Спасибо, Павел Федосеевич.
— В следующий раз… а впрочем, чего это я, не будет никакого следующего раза. Вы когда у нас выходите по плану на защиту? В октябре? — Он откинулся на спинку кресла и показательно забарабанил пальцами. — Да-с! И сколько ж мы таких навыпускали, безработных. Вот на хрена, скажите мне, товарищ Ноговицын? Что молчите? Правильно молчите. О чём хоть сочинение? Очередная критика бессмысленного разума? Или буржуазная эстетика? Вы у кого там?
— У Петрищева. А консультантом — Сумалей.
Ананкин и вовсе скривился, как будто откусил недозрелое яблоко.
— А… философские аспекты урбанизма? Нет? Ах, скажите нам на милость: любомудры… А хотите, я скажу вам правду, Ноговицын? А? С большевистской прямотой? Вы про что угодно будете писать, лишь бы вас избавили от Маркса. Вы от него как черти в омут. А перечитали бы про восемнадцатое брюмера и нищету немецкой философии… про возвращение к мечу и рясе, про веру в чудеса как признак слабости… Да что я! Вам идеалистов подавай, а про марксизм пускай вот эти вот доценты с кандидатами… Храм не посещаете, надеюсь? А то сегодня модно… Что молчите?
Не зная, что ему ответить, я неопределённо мотнул головой.
— Чего башкой-то машете, можно подумать, я не знаю… Знаю всё, Ноговицын, и даже больше. У нас, чтоб вы знали, имеются специально обученные люди. Доцента Иваницкого вы видели, проверенный кадр. И он здесь такой не один.
Хрюкнул селектор:
— Пал Федосеич, от ректора звонили. Через десять минут совещание, по переводчикам, а у вас не подписаны справки.
— Ох ты ж, ёжкин кот. Всё, Ноговицын, завтра подколете справку. Я вам ничего не говорил, вы ничего не слышали. Какое время, такие и темы — на зеркало неча пенять.
8
Муся была деловитой. Проходим через турникет, пригласительные, вот они, котинька, сворачивай на правую трибуну, наше место во втором ряду, товарищи, вы не прозрачные. Солнце светило в глаза, пахло хлоркой, карболкой, неприятной тёплой сыростью, армейским по́том. Пластиковые стулья были неудобными, без спинок; болельщики знали друг друга в лицо, бурно махали руками: «Привет!» Вдруг трибуны разом засвистели и вдоль бортиков построились команды в разноцветных махровых халатах и шапочках с круглыми ушками, как переодетые зверушками актёры.
Рефери в светлых пижонских штанах и приталенной белой рубашке сунул в рот свисток, как леденец на палочке, и поднял руку (под мышкой расползлось обильное пятно); пловцы небрежно сбросили халаты и сиганули в воду.
Ватерполисты заняли удобные позиции. Выстроились в колеблющийся ряд. Замерли. Шапочки качались поплавками, в воде извивались тела. Взвизгнул короткий свисток, мяч, как пощёчина, шлёпнул о воду; спортсмены дельфинами стали выпрыгивать в воздух, вздымали обильные брызги, истерически кричали друг на друга, во время бросков издавали животные вопли. Вдруг помощник рефери выставил правую ногу, левую согнул в колене, как в цирке метатель ножей, и начал бешено вращать флажком на острой шпильке. Недовольные пловцы швырнули мяч соперникам, те, ловко болтая ногами, зависли возле линии ворот, вратарь стал быстро и кокетливо вилять огромным телом, раскидывая настежь руки и пытаясь угадать, откуда будет совершён бросок, однако направления не рассчитал, и счёт стал ноль-один.