…За Триумфальной я свернул на Ленинградку и часа за два дошёл до Мусиного дома.
Этот дом иногда называли бобровским — по имени великого спортсмена; то ли футболиста, то ли хоккеиста, я никогда не помнил. Но чаще всего — генеральским. Во внутреннем дворе размеренные маршалы выгуливали пёсиков, обильные жёны ругали портних: ах, милочка, вы опоздали, я сейчас иду на процедуры. Гербарий вчерашних карьер, супрематические линии лампасов, могильный перезвон надраенных медалек. Оттопырены нижние губы, упрямо выдвинуты подбородки, нам Сталин лично ордера подписывал, а вы кто?
Мы, барин, никто. Ниоткуда. Нам здесь места не положены. Даже Мусин начальственный папа — и тот попал в бобровский дом не по ранжиру; по местным меркам он был мелкой сошкой. За право жить в четырёхкомнатной квартире в этом генеральском гетто он по доброй воле отдал две приличных трёшки. Как можно было пойти на такой несуразный обмен, в голове моей не умещалось; Муся терпеливо объясняла, что соседство для номенклатуры очень важно, гораздо важнее жилплощади, я этого принять не мог.
На входе, в застеклённой будке, сидел долговязый лифтёр с узнаваемой армейской выправкой: прямая спина, богатырские плечи, весёлые пёстрые глазки. Он строго меня допросил, кто, откуда, к кому, документ, проходи́те. Я хлопнул дверью лифта со смешными кучерявыми колечками и поднялся на шестой этаж; в коридоре было сумрачно и глухо; коридорное окно перегораживал мясистый фикус; из-за ближней двери доносились запахи жарко́го, летних малосольных огурцов и свежей сдобы. Хорошо, что сейчас мясоед…
Сколько раз я был у этого подъезда, сколько раз меня заманивала Муся, сколько раз я отвечал ей жёстко — нет, а сейчас переступлю порог, и развеется «лирический туман». Наверняка в загадочной квартире обнаружатся азербайджанские ковры и огромный иностранный телевизор, бережно покрытый рушником. Натёртые полы должны блестеть, как сапоги, намазанные салом, в воздухе — запах мастики, в столовой (обязательно в столовой! ну не в кухне ж!) лакированный сервант с богемским хрусталём и сервизом «Мадонна». В кабинете — полки с книжным дефицитом. Синий Пушкин, полный Достоевский цвета ха- ки, оборванный на семнадцатом томе, аккурат перед опальным «Дневником писателя», коричневый десятитомник Манна, восьмитомный агатовый Кант, чёрная Ахматова и синий Пастернак в заветной серии «Библиотека поэта». Да, и Булгаков, куда без него? С уклончивым лакшинским предисловием. Книги, разумеется, нетронутые, новые — кому их читать, кроме Муси?
На комоде бабушкины слоники, дорогие японские нэцке.
Я присел на корточки, макнул сапожной щёткой в гуталин, ловко начистил ботинки. И тут же пожалел об этом: от меня разило женихом, не хватало только запаха дешёвого одеколона. Но деваться было некуда, что сделано, то сделано. Звонок засвиристел, как детский водяной свисток. Дверь отворил приземистый крепкий мужик в дорогой демократической ковбойке и очень правильно протёртых тёмных джинсах. На ногах были белые кроссовки с алой полосой, на мягкой толстой подмётке; в таких кроссовках выступали олимпийские спортсмены, простому смертному не полагалось и мечтать. Глаза у мужика когда-то были голубыми, волосы и брови выгорели напрочь; вообще, он был похож на фермера из голливудских фильмов. За мужиком стояла плотная брюнетка в летнем платье; платье было в модную зелёно- синюю полоску, полные плечи открыты, на шее — ожерелье из крупных неровных жемчужин. Брюнетка улыбалась мягко и неопределённо.
Мужик бесцеремонно оглядел меня. Результатом остался скорее доволен, по крайней мере так мне показалось, широко улыбнулся и дружески похлопал по плечу:
— Привет, привет. Мы, так сказать, поставлены в известность. Пролезайте, гостем будете как дома. Я Виктор Егорович, а это супруга моя, Нина Петровна.
Брюнетка, словно получив отмашку, сразу сфокусировала взгляд и стала радушной хозяйкой:
— Здравствуйте, очень приятно.
Голос у неё был сочный и тягучий, у мужика — простонародно-хрипловатый.
— Я сейчас! — прокричала Муся из столовой. — Ноговицына не обижайте!
— Ты за кого нас принимаешь? — крикнула Нина Петровна в ответ и добавила тихо и вежливо: — Проходите, Алексей, мы рады.
Я наклонился, собираясь развязать шнурки и снять ботинки. Пусть лучше стоят в коридоре, разят гуталином. Но Виктор Егорович мне не позволил:
— Кончай ерундой заниматься. Что за фигня? У нас интеллигентный дом, мы тапков отродясь не носим. О, — шумно принюхался он, — ты, кажись, их надраил! Блестят! Осваиваешь новую профессию?
Я смутился; он почувствовал, что перебрал, и поэтому решил меня подбодрить:
— Не журысь, Алёха, все путём. Сами женихались, было дело! Ну, пойдём, пойдём, не кочевряжься. Эй, Муха, мы пойдём или пойдёмте, как правильно?
— Скажи «пошли», не ошибёшься.
— Вас по́нято. Всё время путаюсь, ей-право! Короче, приглашаю на экскурсию, пока девки на стол накрывают. А ты чего, и правда здесь ещё не был, мне Муха сказала? Ты, блин, даёшь. — И без паузы, избыточно громко: — Борька-а-а!!! Пшол сюда, поздоровайся с гостем.
Из детской выскочил смешной подросток в белой майке-безрукавке и коричневых клетчатых бриджах; над губой темнели арабские усики, майка и щёки были в арбузных потёках, в руке — огромная скиба́, алая, инкрустированная чёрными косточками.
— А это Борька, Муськин брат. Борька, шаркнул ножкой. Молодец. И хватит на ночь жрать арбуз, уписаесси.
Борька обиженным басом ответил:
— Папа! Сколько раз ты мне говорил — не ешь арбуз на ночь, не пей воды на ночь, не наливай чай на ночь! Ни разу не уписался.
И хлюпнул арбузом.
— Дерзко, — похвалил его отец. — Поужинаешь с нами, стариками?
— Я в ваших руках. В смысле, куда мне деваться.
Виктор Егорович хорошо, открыто засмеялся и повёл меня — показывать квартиру.
Всё тут было запредельно дорого, однако без торгашеского преизбытка. Просторный коридор оклеен тёмными английскими обоями с изображением серебряных зеркал. В синей дворянской гостиной — старинные мебели красного дерева, пегий секретер из карельской берёзы, наборный шахматный столик. Возле грандиозного окна стояла заграничная вертушка под матовой полупрозрачной крышкой; хотелось рассмотреть её как следует, но было неловко. Гостиная была совмещена с библиотекой. На открытых стеллажах, протравленных олифой, построились шеренги русских классиков: сиреневый Чехов, бордовый Лесков и зелёный Толстой. Вопреки моему ожиданию, книги были читаны и перечитаны: заячьими ушками торчали белые бумажные закладки, корешки — затёрты по краям.
Из гостиной мы направились в детскую. Вошли без стука; Борька покраснел от злости, но смирился. Только повернулся к нам спиной и сделал вид, что думает о чём-то важном. Хороший, воспитанный мальчик. Стены были полностью оклеены гастрольными афишами; на одном плакате — приторные «Песняры» с густыми усами подковой, на другом — чернобородый Намин, основатель распавшейся группы «Цветы», подозрительно похожий на философа Флоренского, на третьем — Владимир Высоцкий с дешёвой дорожной гитарой. Плакат Высоцкого пересекала подпись (почерк ученический, округлый): «Боре — добра, дядя Володя, Ташкент, “Юбилейный”, 1979 г.». Были тут и западные звёзды; я теперь их тоже знал, поскольку Муся приносила мне пластинки и потом придирчиво расспрашивала — что ты думаешь? Тебе понравилось? А почему? Взъерошенная Барбара Стрейзанд, белобрысые фермерши «ABBA», Happy new year, Happy new year, психоделический Боуи в образе перекурившего Пьеро…