— Точно, точно! Максудом! Помоете? А мы не станем сообщать о вашем задержании декану.
— Ты мне — я тебе?
— Что-то вроде этого. Договорились?
— Я могу отказаться?
— Нет.
— Тогда зачем вы спрашиваете?
В коридоре горела тусклая жёлтая лампа на длинном шнуре. Дежурный выдал оцинкованные ведра, вонючие прелые тряпки и старые швабры; с плюшкинской страстью порывшись в кладовке, отыскал завязанный на несколько узлов пакетик с хлоркой.
Мы приступили к уборке; в коридоре запахло бассейном. Максуд умело двигал шваброй, влево-вправо, влево-вправо, как траву косил; закончив свою часть, ушёл, не попрощавшись — словно бы мы незнакомы. А я развёл болото. Погонял его туда-сюда, отчаялся и стал тряпкой собирать воду. Вода стала тёмно- коричневой, грязной, раскисшая тряпка воняла.
Отмучившись, я разогнулся и по-бабьи охнул. В самый дальний кабинет, в противоположном конце коридора, только что вошёл тот самый парень — в сетчатой спортивной майке.
Феденька, Федюшка, Федя.
Свет здесь, конечно же, тусклый и мертвенный, но на этот раз ошибки быть не может. Очки-то у меня теперь с собой. Значит, мне и в Лужниках не показалось?
14
Дежурный выдал мне паспорт, я расписался в тетради и вышел на ночной Кутузовский проспект.
Окна гасли одно за другим, дома становились рябыми. Трасса под машинами дрожала, тугое эхо било по ушам. Я старался ни о чём не думать; нужно было сбросить этот день, стать пустым и прозрачным, чтобы мысли текли сквозь тебя. Что случилось, зачем, почему — завтра начнём разбираться. А сегодня будет только этот перегретый воздух, содрогание тяжёлого асфальта, чёрная Поклонная гора, одномерный перестук товарняка, острый запах нефтяных цистерн и тёплой пыли.
Вдруг вдалеке громыхнуло, вспыхнул ветер и взметнулась пыль. Небо треснуло, по сколам пробежала молния, и на город обрушился ливень. Ветер выкручивал руки деревьям, липы метались, с тополями сделалась истерика. Вдали светился круглый вестибюль метро, похожий на сплюснутый купол часовни; я припустил ко входу. Одежда стала тяжёлой и липкой, неприятно чавкало в ботинках; дежурная взглянула на меня с сочувствием и неприязнью. Станция была наземная, открытая, вода заливала пу- ти, исходила пузырями на платформе; в поезде, по случаю жары, настежь отворили форточки, дождь на ходу запрыгивал в вагон и растекался мелкими озёрами. Внезапно тайфун захлебнулся; небо расслабилось, сделалось вялым, и пошёл обычный летний дождь, ровными расчёсанными струйками.
Свет в маминой комнате был не погашен; мама стояла у окна, сложив крестообразно руки, и была похожа на икону Всех Скорбящих Радость. А может быть, на Умиление. Я страшился расспросов, но мама молча посмотрела на меня и поспешила в ванную за полотенцем. Не проронив ни звука, разогрела ужин: обжарила варёную картошку, выдавила дольку чеснока, порубила свежую петрушку, накромсала в миску огурцы, щедро полила их колхозной сметаной. Неожиданно проснулся аппетит; я смолотил картошку и салат, словно заедая неприятности. И чем тяжелей становился желудок, тем дальше отступал ужасный день.
Мама всё так же смиренно молчала. И только когда я доел, убирая посуду, как бы впроброс сообщила, что меня весь день искала Муся, ну просто иззвонилась вся (в голосе сверкнуло торжество надежды — вдруг рассорились?). Я посмотрел недобро. Мама покраснела и забормотала невпопад, что у папы большие проблемы, у него обнаружили в сердце шумы, ведь не мальчик уже, она предупреждала. Я перебил, извинился и отправился в горячий душ — смывать с себя остатки ужаса и обдумывать предстоящий разговор. Что я мог ответить Мусе? Что меня посадили в кутузку, продержали весь день, учинили допрос, а потом заставили помыть полы и отпустили? Добрые шутки чекистов? Очень правдоподобно. Или как расскажешь, что её любимый Федя никакой не тренер в обществе «Динамо», а самый обычный стажёр в КГБ? Муся сделает брови домиком. Ну да, ну стажёр в КГБ, что такого. Это он был тогда, на ватерполо? Он. Почему? Потому что так вышло, случайно.
— Мусь, привет.
— Здравствуй.
В голосе звенел вселенский холод.
— Прости, но раньше позвонить не смог.
— Понимаю, бывает.
Театральная ирония.
— Слушай, кончай заводиться.
— Кто из нас заводится?
Презрение.
— Ты права. Я бы тоже злился. Но честное пионерское, были причины.
— И какие же?
— Не могу сказать по телефону.
— И не говори. Мне безразлично.
Обида в голосе. Что уже как минимум неплохо. Потому что равнодушие неисцелимо, а обиду можно постепенно растопить.
— Правда не могу. Завтра встретимся, сама поймёшь. Даю тебе слово, поймёшь. Я приеду с утра? Во сколько?
— С утра я занята.
Не слишком уверенно.
— Слушай, Муся, кончай надуваться, как я не знаю кто.
— Как мышь на крупу? Что ещё приятного скажешь?
Обида начинает брать своё, реакции живые; слава Богу.
— Нет, как обиженная кошка. Мне, кстати, тоже есть о чём тебя спросить — и тоже не по телефону.
— Что значит — не по телефону? Ну-ка говори.
Мусин голос сфокусировался, сжался; значит, сделан следующий шаг навстречу — потому что её любопытство сильнее обиды.
— Всё, Мусенька, завтра. Во сколько?
— Вопросы спрашивай давай, а?
— Во сколько?
— В девять. Нет уж, договаривай.
— Тьфу ты, едрёна матрёна. Говорю же, не по телефону.
— Начал — продолжай.
— Отстань.
— Сам отстань. Говори.
— Там, где я был, — встретил общего знакомого. Хочу кое-что у тебя поподробней узнать.
— Какого знакомого?
— Федю.
— Спокойной ночи. Завтра в девять у меня.
— Исполняю, гражданин начальник.
Часть вторая
Свидание
День пятый
23. 07. 1980
1
Предстояло заплатить за обретённую свободу и выполнить последнее распоряжение декана. Я вышел из метро на Ленинский; с интересом взглянул на Гагарина, которого установили пару месяцев назад (Гагарин с заведёнными назад руками был похож на героя подполья, которого немцы ведут на расстрел), и пристроился к толпе со смешными пионерскими флажками и похоронными бумажными цветочками. Толпа была немолодая и сердитая; обычно ради иностранных президентов и генсеков жертвовали школьными занятиями, но в июле школьников не соберёшь; этих наскребали по заводам. А рабочим было наплевать на всех индусов вместе взятых; они рассказывали анекдоты про евреев, смачно сплёвывали шелуху и матерились.