— Что там всё-таки произошло, у Дуганкова. Никита им неважен, это ясно. Но если пришли за отцом, почему протокол не заполнен? Нас почему отпустили?
— Слушай, парень, меньше знаешь — лучше спишь. Я же тебе говорил — у них наверху напряжёнка, право-левый уклон, нарастание классовой борьбы по мере построения социализма, две собаки дерутся, третья не мешай. Теперь понятней стало?
Я хотел ответить честно — «нет», однако настаивать было неловко.
Жестом опытного фокусника он взметнул рубашку и опустил её на стол. Рубашка легла идеально; ни одной складки, ни одного неудачного сгиба. Несколько рассчитанных движений — и рубашка превратилась в отглаженный младенческий конвертик.
Муся увела меня к себе. И снова стала чужой и далёкой. Пальцы сцеплены, прямолинейный взгляд, официальный стиль:
— Алексей…
— Алексей?! — возмутился я. — Слушаю вас, Марья Викторовна. Что хорошего скажете? Что мы уезжаем на дачу?
— На дачу — это само собой. Я сейчас о другом. Я целый день об этом думала. Только не злись, хорошо?
Она сжала мои руки; ладони у неё были холодные. — Прости, я поступила гадко. Помнишь, ты вышел из комнаты? В день твоего возвращения? Я тогда порылась у тебя в столе. Там же целая пачка, Алёша. Я сунулась в одно письмо, наткнулась на такие вещи…
— Да как же ты могла?! — Я испугался собственного гнева, который поднимался изнутри, как пар от закипающей воды.
— А как ты себе представляешь? Ты приезжаешь в Москву, что-то там несёшь про папину жену, что я должна была подумать? Что?! Но дело даже не в этом.
— А в чём?
— В том, что эти письма — есть. И у меня ужасное предчувствие.
Говорила она так спокойно, с таким сознанием собственной правоты, что гнев мой начал оседать.
— Предчувствие — чего? И при чём тут эти письма?
— Я не знаю. Я — чувствую.
Она выпятила нижнюю губу, округлила второй подбородок и упрямо сказала:
— Ты мне эти письма дашь.
— Я подумаю.
— Ты дашь мне их сейчас. Сегодня. Прямо сейчас.
— Да кто, чтобы мне диктовать!
— Я твоя будущая жена. Или не жена. Всё, котинька, очень серьёзно. Выйди в коридор, подожди там, я переоденусь. Нет, здесь нельзя. У тебя свои запреты, у меня — свои.
7
Я не то чтобы опасался Мусиной цензуры; просто предпочёл бы скрыть одно письмо, полученное на излёте октября 1979-го.
Этому письму предшествовало некоторое охлаждение в отношениях отцом Артемием. Я честно сообщил, что пообщался с тем церковным старостой; отец Артемий вспыхнул как порох: «Ах, Вы решили с ним поговорить? И Вам совсем не жалко старика? Он под статьёй без срока давности, а Вы к нему — с дурацкими вопросами. А если инсульт? Или инфаркт? И почему не спросили согласия, что за художественная самодеятельность?» Отчасти он был прав. Возможно, я повёл себя бестактно. И мог предупредить отца Артемия. Но реакция была несоразмерно жёсткой; я вяло попросил прощения: извините, был неправ, исправлюсь; получил кисло-сладкий ответ: хорошо. И после этого как будто что-то надломилось; я составлял формальные отчёты, он мне давал дежурные советы. А если подпускал сердечной теплоты, то путался в элементарных показаниях. То он видел Серафима в ближнем Подмосковье («съездили к о. С., недалеко от Лавры; Батюшка спрашивал, как Вы живёте, беспокоился, что причащаетесь без подготовки»). То навещал его в лесной глуши («двое суток в дороге; устали, промёрзли, но отогрелись возле Батюшки и вечером отправились обратно»). То поселял за Уралом («вкладываю камушек, который Вам послал о. С.; камушек уральский, благодатный, вы же больше не боитесь этих слов?»). Задним числом я сообразил, что такие нестыковки случались и раньше: например, Серафим был вывезен из лагеря в новом двубортном костюме, а при этом антиминс ему зашили в телогрею. Только я их либо пропускал, либо не придавал им значения… И эта интонация допроса — руки за спину, лампа в глаза: так о чём вы говорили с Сумалеем, почему не получилось встретиться с Насоновой?..
Я не выдержал и снова накатал сердитое письмо, как тогда, в начале нашей переписки.
19 октября 1979 г.
Москва
Уважаемый отец иеромонах, благословите говорить начистоту. Вы были вольным собеседником, а превратились в гвардии сержанта. Я направляю рапорты, вы отдаёте приказы. Вам предписано рассказать о Сумалее. Что там за фальшивая цитата? Чем он занят? Дайте информацию о Насоновой. Это что, материалы для особой папки? Зачем они вам? Зачем они мне? Разве наша переписка затевалась ради этого?
А то, ради чего она затевалась, пригасло. И разгорается всё реже.
Кстати сказать, о Насоновой. Я чувствую, что Вы меня всё время к ней подталкиваете. Правда ведь? Вам не нравится моя невеста, а мне, чего греха таить, не нравится Насонова, между нами никакой душевной близости — не будет.
Если Вы задумали устроить православный брак, то не надейтесь. И даже православной дружбы между нами не получится. Максимум, что может между нами быть, — книгообмен. Готов делиться с ней литературой и готов принимать от неё книги. И всё.
Мы — чужие. Понимаете? Чужие.
По-прежнему Ваш
А.Н.
В ответ была получена открытка с многоцветным фото Первомая и нахальной олимпийской маркой, на которой в напряжённой позе застыла толстопопая метательница копий.
Алексей, вопросы важные, ответ с оказией. Как в прошлый раз. Ждите звонка. о. А.
На всякий случай я отпарил марку, но никакого тайного послания под ней не обнаружил.
Через две недели меня разбудили звонком: говорите, у вас три минуты. Я ожидал услышать низкий хриплый голос и характерный белорусский говорок, но услышал высокий, тревожный — с южным затянутым «а» и зажимами гласных, здрааасть алксй, звню вам с владимрскй области, пдходите к пятому вагону. Назавтра новая посланница, полная, прыгучая, как детский мячик, в долгополой чёрной куртке и сером рязанском платке, быстро сунула очередной большой конверт и растворилась в утренней толпе.
Теперь я не стал торопиться; никаких привокзальных скамеек, никакого дрожания рук. Тем более что вдруг похолодало, накануне выпал первый снег, острый, оскольчатый, радостный. На скамеечке не очень посидишь. Я спокойно доехал до дому, заварил себе крепкого чаю, поудобней устроился в кресле и начал читать.
24 октября 1979 г.
С/х «Новый мир»
Многоуважаемый духовный собеседник.
Дорогой Алексей.
Простите, грех — на мне.
Во-первых, Вы полностью правы, наша переписка потеряла жар, и случилось это исключительно по моей вине. В ней действительно стало появляться нечто армейское, казарменное. Я попытаюсь объяснить причину; не знаю, получится ли, но твёрдо обещаю Вам, что попробую вернуть доверие. Которым очень, очень дорожу.